Изменить стиль страницы

Последние следы нерешительности таяли теперь, как воск в огне.

Уже смело и твердо он вошел в свой барак, где сейчас же к нему обратился Горак:

— Если хочешь идти с нами, подпиши вот это. А не хочешь, скажи прямо. Завтра отсылаем.

Но Слезак спокойно отодвинул бумагу.

— Это все избитые речи. Я знаю свой долг.

И даже не пытаясь что-либо объяснить или помириться, он долго, до самого вечера, на глазах у всех укладывал вещи и жег бумаги.

Все искоса поглядывали на его загадочные действия, строили разные догадки, и наконец Горак не вытерпел; громко и с вызывающей враждебностью, на глазах у всей комнаты, он подошел к Слезаку.

— Ты что, завтра в «штаб» перебираешься?

Слезак даже не посмотрел на него.

— Быть может… Но только после тебя…

93

На лысине капитана Гасека выступила испарина, когда он узнал о внезапном отъезде лейтенанта Слезака. Лейтенант Гринчук пробормотал под нос ругательство, полное презрения, а потом долго молча ходил от окна к дверям и обратно. Даже лейтенант Крипнер побледнел, когда, после всего случившегося, Гринчук демонстративно отвернулся от него. Один кадет Ржержиха не проявил никаких признаков волнения. И вообще отказался говорить о происшествии, когда обер-лейтенант Казда, старший среди пленных чехов, тихо и незаметно живущий в одном из углов «штабного» барака, начал с жаром доказывать, что в интересах чешского народа нельзя более молчать.

Казда все-таки подыскал нескольких согласных с ним чехов и подкараулил лейтенанта Томана. Однако именно сегодня Томана встречали у ворот лейтенант Фишер и кадет Блага, и Казда ограничился тем, что, окруженный единомышленниками, на всю улицу негодующе кричал:

— Всякий честный чех, всякий, кому дороги свои интересы, должен гнать в шею тех, кто спекулирует на драгоценной чешской крови!

Нападки Казды кадеты заглушили легко и чуть ли не весело.

— Это он старую Австрию ругает, — так же громко, на всю улицу, сказал своим Томан.

А Блага закричал во весь голос:

— Правильно, Herr Oberleutnant [211], старая Австрия давно уже спекулирует кровью любезных своих народов!

Однако ничто не могло уменьшить волнения, вызванного в чешском бараке неожиданным поступком Слезака.

Кадеты с лицемерным возмущением корили Слезака за нарушение солидарности. Стихийно возникло собрание, и кадеты сидели, сильно расстроенные.

Томан, который долго не мог поверить случившемуся, наконец высказался совершенно искренне:

— Что ж, он дал нам урок! Зачем отрицать… Так же, как и обуховцы.

Кадет Горак яростно ругался уже со всеми.

— Да я просто не останусь здесь! — кричал он. — Куда угодно сбегу, лишь бы воевать против Австрии!

— Ну и беги! — обозлились наконец остальные. — Интересно, как ты это сделаешь?

Горак, совсем потеряв голову, предложил какую-то «ультимативную телеграмму».

— Кому? — спрашивали его со смехом.

Горак не знал, но заявил, что, если и это не поможет, он отправится вслед за Слезаком в сербскую армию. Хватит с него позора.

Большинство молчало; кое-кто смеялся над ним, а двое пленных из другого барака, тоже члены организации, были против любых изменений в том, что уже решено. Их категоричность в ссоре с Гораком сделалась вызывающей и злобной. Они не привыкли принимать решения впустую и менять их каждый день! Они не дети! Один из них в пылу спора пригрозил даже выйти из организации, если Горак не перестанет оскорблять их.

Томан невольно подлил масла в огонь, поддержав Горака, пусть по-своему, словами несколько корявыми, но крепко сколоченными волей. Мнение Томана также сводилось к тому, что сидеть больше нельзя. Они обязаны помочь новой России и ее революции.

Тогда «оппозиционер», грозивший выйти из организации, встал и в непомерном негодовании торжественно заявил:

— Я против любого террора! Я против всякой попытки превратить добровольное движение в политическую поденщину!

Никто не понял как следует смысла этих слов, но направленность их была понятна. Лейтенант Петраш принялся утихомиривать разбушевавшиеся страсти. Его позиция сводилась к тому, что никто не имеет права дезертировать, они обязаны, как дисциплинированные люди, довериться высшему чешскому руководству.

— Мы не одни, — сказал он, — здесь есть еще будущие чешские солдаты, которых мы должны привести в армию!

Кроме Горака, все поддержали Петраша. Даже Томан внимательно слушал его и не спорил, хотя слова Петраша, очевидно, были обращены и против него.

Фишер, обрадованный примирением и желая удовлетворить и Горака, начал писать два новых варианта вчерашнего коллективного заявления. Первый касался вступления в чешскую армию «прямо и без оговорок», второй был просто предложением своих сил «для работы на оборону с обязательством в случае необходимости встать с оружием в руках в ряды чешской армии». К этим двум текстам он присоединил новую резолюцию, более решительно требующую скорее создать чешскую армию и прислать чешского эмиссара.

Томану предложили первый вариант — «прямо и без оговорок», Томан подписал его горячо, поспешно, даже не читая. За ним с леденящей небрежностью вывел свою мелкую подпись Петраш. Горака, который успел переругаться со всеми, пришлось просить особо; его потащили подписываться целой кучей, с товарищеской беспардонностью. Те же, кто имел мужество подписать второй текст, «на работу», делали это с притворным спокойствием, не тратя слов на оправдание.

94

В прибое ошеломляющих событий понадобились большие усилия лейтенанта Томана и прямое вмешательство Зуевского, действовавшего от имени местного исполнительного комитета, чтобы сосредоточить пленных чехов в солдатском лагере в одном «славянском» бараке и чтобы разрешить чешской офицерской организации провести там политическое собрание.

И вот в конце концов однажды вечером громкое кадетское «наздар» всколыхнуло линкую атмосферу барака, заполненного трехъярусными нарами и освещенного тусклым светом подвесных керосиновых ламп.

Но в ответ вспорхнула лишь жиденькая стайка приветствий: откликнулись только те, кто сидел или слонялся около дверей. Нары, утонувшие в густой тени, светились любопытными глазами, а вся комната продолжала чадить в беспокойном гомоне.

Лейтенант Петраш, опередивший лейтенанта Фишера, во главе группы пленных офицеров шел по проходу между стеной человеческих тел и стойками нар, молча останавливаясь, когда тела, похожие больше на тени, недостаточно быстро уступали ему дорогу. Перед ним расступались и невольно отдавали честь.

Из гущи тел, забивших плохо освещенный проход, вынырнул и заспешил навстречу гостям маленький коренастый взводный. Щелкнув каблуками, он приветствовал офицеров и, представившись: «Пиларж!» — с места в карьер затараторил без умолку. Пока несколько солдат по указанию Петраша устанавливали в углу стол, разговорчивый взводный успел рассказать множество всякой всячины, причем все это — в ответ на обычный вопрос нетерпеливого Горака, есть ли в их бараке добровольцы.

— А как же, найдутся, — сказал Пиларж степенно. — В Сибири, — я был раньше в Сибири, — многие подали заявления, да один сукин сын прямо на вокзале украл у товарищей хлеб и дал тягу. Ребята потом голодные ехали до самого Киева.

С этого эпизода, так все время и вертясь между офицерами, Пиларж перешел к рассказу о себе самом и никак не мог отойти от этой темы.

— В Сибири я тоже участвовал в нашем общем деле… И здесь, еще зимой, вел переговоры с паном лейтенантом Фишером. А каково там-то жилось — сами понимаете. Но я еще и на родине работал в организации. Хотя должен признаться, здесь это меня порой уже утомляет. И я давно кашляю, очень горло раздражено. Теперь-то легче. Завел я тут кое-какие знакомства, так что могу теперь сделать себе облегченье. Господин аптекарь Вайль мне пилюльки дает. Очень хорошо на меня действуют. Это у меня и дома бывало. Наверное, хроническое, а может, и от погоды. Как схватит, сил моих нет. Ну, теперь-то получше буду питаться. В нашей конторе тоже свой человек — пан лейтенант Фишер его знает. Так он будет давать мне из ихней кухни что посытнее. Но главное, конечно, теплая постель да баня; тогда, глядишь, и кровь заиграет. Летом мы все надеялись, что к этой поре уже дома будем. А теперь придется потерпеть.

вернуться

211

господин обер-лейтенант (нем.).