Однажды Ванюша приехал в середине недели. Был пионерский праздник, и по этому случаю занятия в школе отменили. Морозно, щиплет нос, скрипит снег, деревья в густом инее — чудесная декабрьская погода! И настроение отличное: приняли в пионеры. Вот и спешит Ванюша домой обрадовать родителей. Показались белые скотные дворы, наполовину скрытые в снегу. Теперь нужно повернуть направо, миновать клуб, пересечь дорогу — и вот она, знакомая калитка родного дома.
Ванюша скинул с валенок лыжи, толкнул плечом заскрипевшую калитку. От калитки до крыльца — дорожка. Два окна выходят во двор: одно — из кухни, другое — из комнаты. Есть ли кто сейчас дома? Время уже послеобеденное. Значит, должна прийти из свинарника мать. Да и отец может задержаться, если бы он знал, то обязательно так бы и сделал, а может, догадается. И хочется мальчику, чтобы отец был дома. Он войдет и торжественно скажет:
— А меня в пионеры приняли!
Но сделать надо так, чтоб раньше времени не заметили его из окна родители. И мальчик, прижимаясь к стенке завалинки, быстро пробегает, пригнув голову, к крыльцу, осторожно поднимается по ступенькам, недовольно морщится — под ногами сильно скрипят промерзшие доски. Но вот и дверь в темные, холодные сенцы, вот и другая дверь, которая ведет в дом. Мальчик нащупывает ручку и перед тем как дернуть ее на себя, снимает с шеи шарф, чтоб галстук был виден. И тут он слышит приглушенный голос отца, несказанно радуется, распахивает дверь и, еще не видя никого — ни отца, ни матери — из-за вырвавшегося из-под ног плотного морозного клуба, громко объявил, как на линейке:
— А меня в пионеры приняли!
Никто ему не ответил. Морозный клуб рассеялся, и мальчик увидел: у стола боком к двери стоял отец, а у печи — мать, спиной к сыну. И никто из них не пошевелился, не выказал никакой радости. Может быть, не расслышали? Мальчик недоуменно смотрел то на мать, то на отца. И медленно натянул на шею шарф.
— Ты чего приехал? — спросил отец хриплым, незнакомым голосом. — Подглядеть решил... Тоже, — он повернулся к мальчику и пошатнулся.
«Пьяный», — догадался мальчик.
— Ну, чего! — крикнул отец и замахнулся. Мать схватила его за руку, но отец оттолкнул ее и шагнул навстречу мальчику. Мать забежала вперед, вскрикнула:
— Одумайся, Алексей! Сын с радостью приехал! А ты — с кулаками!
— Папа! — и метнулся к отцу, ткнулся лицом в грудь, заплакал. Рука отца опустилась на плечо, соскользнула по спине.
— Эх, ты, несмышленыш... Эх...
И, пошатываясь, вышел из дома. Мать прижала сына к себе, гладила мягкой теплой ладонью, ласково говорила:
— Не сердись, Ванюша, не надо... Не со зла он такой-то... Трудно ему, сынок... Ох, как трудно... Ты уж не серчай... Пройдет — и все уладится...
— Что с ним, мама?
— Не спрашивай, сынок... Сама не знаю... Не надо...
Мальчик не спрашивал ее больше об отце. Он ждал его весь долгий вечер. Не дождался, уснул за столом, не раздеваясь. Утром разбудил его отец. Он вернулся ночью, перенес мальчика в постель и сейчас сидел у изголовья, поторапливал:
— Скорее, сынок. Никита тебя подвезет до самой школы.
Вчерашнее словно приснилось Ванюше. Не хотелось вспоминать. Отец сам сказал:
— Извини, Ванюша, не поздравил тебя... Поздравляю...
— Ты не будешь больше, папа?
— Одевайся, а то позавтракать не успеешь.
Уехал Ванюша, с нетерпением ждал воскресенья. Дни тянулись ужасно медленно. Спать ложился пораньше, но сразу не удавалось заснуть. Читать не читалось и не тянуло играть с ребятами.
Вот и последний урок. Теперь бегом к тетке, в сенцах давно поджидают лыжи. Еще издали приметил у теткиных ворот широкие розвальни. Вбежал во двор — мать стоит, его поджидает. Остановился, сжал обеими руками ручку портфеля. Мать медленно пошла ему навстречу, кусая губы, морща лицо.
— Сынок, — еле выговорила она. — Сынок...
Упала на колени, прижалась лицом в колючий ворс пальто, запричитала:
— Ругай меня, брани... Не оберегла я отца твоего... Посадили кормильца нашего, в тюрьму схоронили!.. Одни мы теперь, горемычные!..
Сбежала с крыльца тетка, всплеснула руками:
— Да ты что, Пелагея, мальчонку-то пугаешь. Ванечка, золотко наше, — устремилась она к побледневшему мальчику. — Не слушай ты ее... Городит сама не зная что... Ну, посадили... Так по недоразумению либо по ошибке какой. И такое бывает... Вернется, никуда не денется...
— Не вернется. Чует сердце — не увижу я его, родимого, больше, — запричитала мать. — По глазам его поняла... Глаза-то все выдали, все до капельки...
— Да что ты, на самом-то деле, Пелагея... Вот беда-то какая, вот... — оставила тетка мальчика, побежала мать успокаивать, с колен ее поднимать. Ваня следом за ней сделал несколько неверных шагов и вдруг пошатнулся, все закружилось перед глазами...
Очнулся, лежит в постели, под ватным одеялом, у изголовья постаревшая мать. За окном темно, горит в углу тусклая лампочка. Приподнялся: нет ли отца? Не спит ли он рядом на кровати? Нет его, только мать одна, и по взгляду ее понял: не вернулся еще отец.
— Лежи, сынок, лежи, — тихо сказала мать. — Если можешь, прости меня, дуру. До болезни тебя довела, в постельку вон уложила.
— Где папа? — И затих: что скажет мать. Мать тяжело вздохнула, отвернулась на миг, чтоб смахнуть непрошеную слезу, потом наклонилась к сыну, зашептала, как шепчут молитву, — истово, неприкаянно:
— Вернется... Скоро вернется... Немного потерпи, сынок, совсем немного... вернется...
Спустя месяц поднялся Ваня с постели. Об отце уже больше не спрашивал, но на каждый скрип калитки, на каждый стук двери в сенцах оборачивался, замирал. И никак не понимал, почему никто из товарищей его к нему не заходит, почему никто из взрослых, кроме тетки, в избу не заглядывает и почему мать стала вдруг тихой, как бы забитой. Слезами втихомолку исходит, но темные круги под глазами выдают. И не от нее, а от Вальки Котова узнал, что отца его оклеветали, видно, кому-то шибко неугодным стал (чьи-то взрослые слова повторил Валька), но все это, — тут Валька смачно сплюнул себе под ноги, — чепуха, не надо убиваться почем зря, ждать, мол, надо...
«Сколько!» — хотелось крикнуть Ване: полгода прошло, а ни слуху ни духу.
И вот наконец-то письмо пришло от отца. О том, за что посадили, ни слова не написал, а все о чем-то непонятном и грустном. Будто и не отец писал, а за него кто-то другой. Целую неделю ходила мать с вспухшими, больными глазами...
Не дождалась она следующего письма отца. Простудилась, выбежав в осеннее, зябкое утро в одной кофточке из распаренного свинарника за ошалевшим боровом. Мать похоронил и подался вон из деревни. Давно бы ушел, да из-за матери оставался... И никуда не выходил, на людях не показывался, замкнулся. В город приехал, поступил на рудоремонтный завод. Но проработал месяц, и беда навалилась нежданно-негаданно: пропали из цеха инструменты. Подозрение на Ивана Кузьмина пало. Понятно почему: отец в тюрьме, чего там, видать, и сыночек такой же. Прямо в лицо никто не говорил, сам догадался — уже не маленький. Пришлось рассчитаться. На прощанье начальник цеха сказал:
— Радуйся, что легко отделался.
Куда идти? Как дальше жить? И решил к отцу съездить. Его спросить. Давно уж писем не было, да и письмам не верил. Путь оказался далеким — пришлось до самой таежной Сибири добираться. Всякого в пути перевидал, ожесточился. Думал: возле отца душой размягчеет... Не получилось. Только тяжелее стало. Одно лишь вынес из разговора с хворым отцом, — через каждое слово кашлял, багровел лицом, — живи, сынок, тихо, спокойно, никому не перечь. И вдруг как-то странно улыбнулся, напомнил о том, как принял Ванюша изуродованную березу за диковинное чудовище. Тут Ивану стало ясно: прощай, отец, прощай...
После долгих мытарств, о которых лучше и не вспоминать, прибило его сюда, в шахтерский поселок. Приглянулся он ему: тихий, спокойный, и народ простой, откровенный. На лесной склад поступил. С Ольгой встретился, женился, свадьбу сыграл, комнату им дали: живи, радуйся...