— Верни назад Пашку Ястребова, не губи его, Христа ради!
Баташев нахмурился.
— За бунтовщика просишь? Иль сам с ними заодно?
— Не бунтовщик, слышь-ка, он, барин, а самый наинужнейший для заводского дела человек. Ведь руду-то на Велетьме он открыл.
И Лука рассказал, как они, возвращаясь с пожога, нашли рудоносные места. Поведал и о том, как строил Павел самоходную лодку и как окончилась его затея неудачей. Говорил, а сам думал: «Не сносить мне своей головы, запорет меня барин за такие речи».
Выслушав несвязный рассказ Луки, Баташев сначала ничего ему не ответил и только, когда собрался уходить, молча просидев на плотине около часа, бросил коротко:
— Ладно, верну твоего Ястребова.
Лука бросился было целовать барскую руку, но тот брезгливо отстранил его и ушел.
Матрена, с которой Лука не смог не поделиться происшедшим, долго ругала своего старика. «Мало тебе, — ворчала она. — Моли бога, сам не угодил на старости лет на каторгу, так нет, лезет, куда не надо». Но в душе она была довольна тем, что так случилось: авось, и вправду сменит барин гнев на милость и возвратит Павла!
Баташев выполнил свое слово. Но держать бунтовщика у себя под боком не захотел. Приказал переселить Ястребова на Велетьму. Сказал: «Он ее нашел, пусть там и живет. А еще бунтовать вздумает — будет запорот плетьми до смерти».
Переселившись по приказу барина на Велетьму, Павел первое время жил там один, нахлебничая у знакомого горнового. На работу ходил с трудом: кожа на спине еще не зажила, и каждое движение отдавало болью. Потом постепенно поправился. А поправившись, решил, что довольно ему здесь бобыльничать, пора Любу с матерью к себе с Выксуни перевозить, благо и сынишка, названный при крещении Сергеем, стал уже ползать по полу.
Решив так, Ястребов пошел к смотрителю просить, чтобы отвели место для постройки дома. Тот поначалу покуражился, но после выставленного Павлом угощения стал сговорчивее.
— Ладно уж, стройся, — разрешил он.
Место для постройки дома дали Павлу на краю поселка, вытянувшегося длинной гусеницей вдоль речки. Наказав на Выксунь Любаше, чтобы она прислала ему с матерью пилу и топор, горновой принялся за дело. Свалил росшие на делянке деревья, аккуратно обрубил сучья, обтесал каждую лесину и скатал все их в штабель — подсыхать, а сам начал корчевать пни. Одному справиться с этим было трудно. Помог мастеровой, у которого он жил. Вскоре небольшой, в два оконца, сруб уже был поставлен на мох, а потом и жилым духом в нем запахло: Люба с детьми и свекровью переселилась с Выксуни к Павлу.
Все эти дни — и когда ехал после Мурома на Велетьму, и когда снова начал работать у домны — Ястребов мучительно думал над тем, правильно ли он поступил, открыто приняв участие в неповиновении начальству. Думы об этом не покидали его и в те свободные минуты, что выпадали во время работы у домны, и в часы, занятые сооружением нового дома. Вызваны они были словами Ефима, сказанными им перед тем, как повезли каторжан в Муром.
— Дурак ты, Пашка, — сказал старый горновой. — Я тебя учил, деньги дьячку платил за ученье, думал, грамотным станешь, в люди выйдешь. А ты… — Ефим огорченно махнул рукой, утер набежавшую слезу и отошел.
И вот теперь, вспоминая эти слова, Павел думал, что брат по-своему прав. Действительно, владение грамотой давало человеку немало преимуществ. Не так уж много было грамотных среди заводских людей, а если взять работных, что у домен да кузнечных молотов стоят, среди них не было никого, кто разумел бы по-печатному.
Не сложись так обстоятельства, кем бы он мог стать? Писарем, конторщиком в заводской конторе, почиталой на заводе, а то и смотрителем. Для этого нужно было только одно: уметь угождать тем, кто выше тебя.
«Да, не гнул бы теперь хребет у домны. И дом бы имел не такой, как теперь. Не избу о двух окнах, а пятистенку», — размышлял Павел, внутренне подсмеиваясь над такими своими мыслями.
Друзей на новом месте у Павла не заводилось, и он все время после работы проводил дома, ухетывая избушку, заготовляя на зиму дрова, корчуя оставшиеся пни на огороде. Помногу занимался он с ребятами — трехлетней Катенькой и Сергуней, начинавшим уже ходить.
Уходить далеко за пределы поселка ему было запрещено. Но однажды ему пришлось этот запрет нарушить. Пришел с Выксуни парнишка-подросток с известием о том, что Ефим лежит при смерти и просит мать и брата беспременно прийти проститься.
Заплакала, заголосила Аксинья, узнав о болезни старшего сына, засобиралась в путь-дорогу. Помогая ей одеться, Любаша поглядела на молча стоявшего у печи Павла:
— Пойдешь?
— А как же! Вот только думаю: разрешенья у приказчика просить — пожалуй, не пустит. Тайком, может, сбегать?
— Не ближний путь, двадцать пять верст. Кабы на лошади, а пешком не обернешься.
— Да, придется просить.
Не мешкая, он отправился к оставшемуся за главного на заводе приказчику Жагрову, захватив по пути у девки-вековухи, промышлявшей тайной торговлей, полбутылки зеленого вина. Приказчик принял приношение, поломался немного, но сходить проститься с братом разрешил, упредив при этом, что дает ему на все про все сутки.
— Ну, а если помрет твой брательник, — добавил Жагров, — тогда еще придешь, так и быть, пущу на похороны.
Ефим был плох. Болезнь сильно переменила его: щеки ввалились, светлые когда-то глаза запали и оттого казались темными, синие жилки просвечивали на исхудавших руках. Простудился он у домны. В прежние времена и внимания бы не обратил на такой пустяк, а тут сдал. Не больно стар — пятьдесят лет всего, а сил нет. Все домна высосала.
Увидев вошедших в избу мать и брата, Ефим оживился. Он хотел было приподняться и сесть на кровати, но Павел остановил его:
— Лежи, лежи, не вставай, вредно тебе!
Когда прошли первые расспросы и утихли слезы, Ефим сказал, обращаясь к матери и жене:
— Вы, бабы, не мешали бы нам. О деле поговорить надо.
Те вышли в сени.
На другой день, ранним утром, Павел пустился в обратный путь. Мать осталась на Выксуни.
Любаше, участливо спросившей, каково состояние ее деверя, Павел коротко ответил:
— Бог даст, поправится!
По виду мужа Люба поняла, что какая-то новая забота овладела им, но допытываться не стала: придет время — сам скажет, если нужно. А не скажет — значит, нельзя. Нельзя и допытываться. А Павел, вернувшись домой, стал днями пропадать в окрестных лесах. Приходил домой усталый, измазанный глиной. Чего искал в лесу — не говорил. Искал же он глину особой стойкости к огню. О том, какова она, рассказал ему Ефим, поведавший в дни болезни брату свою заветную мечту: сварить такой чугун, чтоб был крепче железа. Старый горновой поведал ему о том, как он пытался сам сварить такой чугун, приспособив для этого выложенную им малую домницу с сильным дутьем. Получить желанный чугун ему не удалось: то состав руды был не тот, то глина большого жара не выдерживала.
Услышав об этом от брата, Павел загорелся его мечтой и теперь искал в лесу жаростойкую глину. Недели две ходил он впустую, а однажды ему повезло: находка оказалась подходящей.
Домницу Ястребов делал в лесу, вдали от людского глаза. «Нечего мороку разводить, болтать о том, чего нету, — думал он. — Выйдет — тогда и люди узнают».
Клал печь с превеликой тщательностью и просушку сделал по всем правилам. А просушив, приладил к оставленному в печи отверстию принесенные из дома кузнечные мехи для дутья.
Все было готово. Павел засыпал в домницу уголь, поджег его и начал потихоньку раздувать. Подождав, пока уголь разгорелся, засыпал руду, смешанную с доломитом. Всего клал не как на заводе в домну сыплют, а по совету, преподанному Ефимом.
Всю ночь провел он у своей домны, досыпая в нее то угля, то руды и беспрерывно качая мехи. К утру плавка была выпущена. Забрав с собой еще не остывший как следует слиток металла, Ястребов, не заходя домой, направился на завод. Быстро принял домну от сменного горнового, удостоверился, что все идет хорошо, и чуть не бегом побежал в кузницу. А там положил отлитый ночью слиток на наковальню и ударил молотом. Слиток разлетелся на несколько частей. Плавка не годилась.