Изменить стиль страницы

— Не слышу я, батюшка, стар стал. О чем разговор?

— О девках.

— Врут, батюшка. Какие девки, сплетни одни!

Звенигородский рассмеялся. Знал он репнинскую слабость. Нагонит в горницу подростков-девчат, прикажет раздеться донага и смотрит, вспоминая бурно проведенную молодость.

— Да я не о ваших говорю, а о своих. А может, вы мне своих продадите или сменяемся?

— Стар уж, стар я такими делами заниматься.

Махнув на Репнина рукой, Звенигородский снова вернулся к прерванной беседе с Петуховым.

Иван Родионович, разговаривавший с дамами о столичном политесе, вдруг встревоженно глянул на другой конец стола, где сидел Андрей, и, извинившись, направился туда.

— Не продашь? — хрипло спрашивал Андрей сидевшего наискосок от него Хорькова. Жилы на его сухой, мускульной шее налились, как бывало у него в минуты гнева. — А хочешь, я тебя со всеми потрохами куплю?

— Я хоть и гость ваш, Андрей Родионович, но оскорблять себя не позволю. Я столбовой, потомственный дворянин.

— Плевать мне на твое потомство!

— О чем спор? — спросил, подойдя, Иван.

— Да вот, братец ваш оскорбляет меня. Деревеньку свою не хочу ему уступить.

— Нашли о чем спорить. Деревенька ваша, вы и владейте. Андрюша, подь-ка на минутку!

Андрей недовольно посмотрел на брата и вылез из-за стола.

— Непристойно ведешь себя, братец. Чай, мы не мужики. Что про нас после этого говорить будут? В Питере слух пройдет. Я на знакомство с князьями большую надежду имею, через них и дела вершить можно и еще кое-чего добыть.

Слова Ивана подействовали. Вернувшись на место, Андрей налил два бокала вина, протянул один из них Хорькову.

— Ну ладно, помиримся!

Лицо Ивана, наблюдавшего сцену примирения, посветлело. Он повернулся к сидевшему рядом Федору Немчинову и стал расспрашивать его о знакомых тулянах. Их беседу прервал дворецкий Масеич. Подойдя к Ивану Родионовичу, он потихоньку, чтобы не привлечь внимание гостей, доложил:

— Там поп пришел, к вам просится.

— Какой поп? Сорока?

— Он самый.

— Не нашел другого времени! Пусть завтра зайдет.

— Просит, чтоб непременно сейчас.

Баташев недовольно поморщился.

— Проведешь его ко мне.

— Слушаюсь!

Сказав Немчинову, что он на минутку отлучится, Баташев вышел.

— Зачем пожаловал, батя? — встретил он Сороку.

— Зашел вот. На новоселье.

Иван Родионович не нашелся сразу, что ответить попу.

— Спасибо, не забыл.

— Я‑то не забыл. А вот вы мной погнушались.

— Что ты, у нас ведь только свои собрались.

— И я вроде не чужой. Руду-то кто вам показал?

— Помню.

Баташев подошел к стоявшему в углу кабинета шкафчику, достал оттуда бутылку рому, налил два бокала.

— Давай, батя, выпьем, во здравие дома сего!

— Вином откупиться хочешь? Нет, благодарствую. Коли я не к масти козырь, делать мне здесь нечего.

— Да ты не обижайся!

— Мне не на вас, на себя обижаться надо. Покажи, как выйти-то!

Иван молча пошел провожать незваного гостя.

Отсутствие Ивана Родионовича в зале осталось незамеченным. Пир шел горой.

Долго трещали после званого обеда головы у гостей, долго вспоминали они баташевское празднество. Потратились Баташевы не зря. С похвалой отписывали помещики своим родственникам в столицу о хлебосольстве и богатстве заводчиков, добавляя в конце, что, хотя и простого они звания, знакомство с ними водить можно, в накладе не останешься.

VIII

Ни днем, ни ночью не умолкает шум на молотовых фабриках — тяжело грохают кувалды, беспрерывно звенят наковальни. С визгом и лязгом жуют металл плющильные станы в новых мастерских. Два раза в сутки распахиваются массивные дубовые ворота заводов, обнесенных высокими, прочными заборами.

Сначала на завод пропускали людей, идущих на работу. Как капли дождевой воды, стекаясь вместе, образуют ручьи, вливающиеся потом в реку, так стекались в один могучий поток отдельные группы шедших на завод работных. Лица людей, изо дня в день тянувших свою каторжную лямку, были, казалось, навек пропитаны заводской копотью. На вид сухощавые, работные были словно вылиты из железа: жилистые руки, слегка согнутые спины дышали могучей силой. Скинув с себя пропахшее потом веретье, обнажившись до пояса, становились кузнецы, кричные мастера, катали к горнам, обжимным молотам.

А те, кого они сменяли, устало брели к проходным воротам, чтобы, кое-как добравшись до дому, наскоро похлебать постных щей с сухарями и забыться в тяжелом сне до новой упряжки.

И так день за днем, неделя за неделей. Тяжело всем — и молодым, и старым, кажется, не глядел бы ни на что. А ни одного воскресенья не было без того, чтобы не собирался народ на Заполье. Пели песни, хороводы водили. Пожилые, посиживая в сторонке, присматривали за молодежью.

Не одна заводская девка сохла по Ваське Рощине. И не зря: парень статный, красивый, на такого не хочешь, да заглядишься. А он ни с кем на особицу не важивался. Посидит со стариками, послушает, как вспоминают они прошлое — и домой. За последнее время совсем редко стал бывать на поляне и за брагой перестал ходить. На все расспросы отмалчивался или отвечал коротко:

— Медведя выслеживаю.

И впрямь он часто пропадал из дому. Уйдет спозаранку в лес на озеро, сядет где-нибудь на бугорке и сидит. А то ляжет на спину, закинет руки за голову, глядит, как плывут над верхушками сосен пушистые облака.

Не оставляют думы парня. Одна за другой бегут перед глазами картины того, о чем рассказывал Лука, что пережил за свою недолгую жизнь сам. Плохо простому человеку. Где ни живи — везде для него хомут найдется. Не зря в народе говорят: не будет пахотника — не будет и бархотника. И доколе так будет, неизвестно.

Отправившись в один из дней побродить по лесу, Рощин сделал большой крюк: хотелось побольше белых грибов набрать, посушить на зиму, а они, как назло, не попадались. То ли пал когда по этим местам прошел, выжег всю грибницу, то ли еще что произошло, только нет грибов — и вся недолга.

Набродился парень до того, что ноги загудели. Решил отдохнуть. У низкорослого березняка, толпившегося в низине, присел: в траве, словно прячась от любопытного глаза, краснела костеника.

Где-то неподалеку монотонно стучал дятел. Постучит-постучит по сухостойной вершине, прислушается и опять за свое. Тишина. В такую даль редко кто забирается: медведей да рысей боятся, разве только заплутается кто.

Набрав ягод, Васька поднялся на пригорок и присвистнул от удивления: целая семья боровиков стоит. Обошел кругом — такого грибного места еще не встречал. Срезал один гриб, другой — как на подбор, ни одного червивого. Сюда надо ходить, на всю зиму насушить можно.

Только нагнулся, чтоб в корзину начать собирать, — шишка на голову упала. Поглядел вверх: вот так оказия! Грибы на сучках растут!

— Свят, свят! Что за наваждение?

Зажмурил глаза, перекрестился — все, как было! Откуда грибам на дереве быть? Рядом еще шишка наземь упала. Глянь, белка на суку сидит, на Ваську посматривает.

— Вон оно что! Знать, тоже запасы на зиму готовит.

Хотел было сучком в нее кинуть — не пугай честных людей! — да раздумал. И без того у белки врагов много.

Сел на поваленное ветром дерево, вынул из-за пазухи скрыль хлеба и замер: с болота не то плач, не то стон какой-то послышался. В иной раз опрометью бросился бы с этого места, но после случая с белкой посмелей стал.

«Никак баба плачет. Не обидел ли кто?»

Пошел на голос, продираясь сквозь чащобу. За кустами начиналось болото, затянутое зеленым с проседью мхом. Шагах в двадцати от берега, рядом с низенькой сосенкой, спиной к Ваське сидела девушка. Уткнулась лицом в колени и плачет.

«Не болотница ли?»

Вспомнилось Ваське, как бабы зимой на супрядках рассказывали. Живет болотница на чарусах — топях непроходимых, людей к себе заманивает. Волосы по плечам распущены, глаза бирюзой искрятся, брови, как лук, изогнуты. Сидит на чарусе, белыми кувшинками заросшей, и зовет: «Иди, не бойся, иди!» Ступишь ногой в чарусу — в бездонную пропасть провалишься. А болотнице только этого и надобно. Не зря по ночам над такими местами огоньки горят: души утопленников светятся, путников предостерегают.