Осада затянулась, и Баязид гневался. Многие из его пашей выступили на Никополь, и я с радостью видел, как уползает султаново воинство по ущелью Янтры. Однако ж малочисленны были защитники Тырновграда, хоть монахи и горожане бились плечом к плечу с воинами, и агаряне не нуждались во многих полчищах для продолжения осады. И, глядя на то, как всякий поганец помышляет не о сохранении жизни своей, а лишь о том, как лучше исполнить повеление султана, я понимал, отчего гибнут христианские царства. У нас на каждом шагу либо царь сидит, либо самовластный деспот, либо болярин, и все помышляют единственно о собственном благе.
Мне приходилось быть веселым, турки не любят печалящихся, да и клейменное лицо мое в грусти выглядело ещё смешнее, и чауши Шеремет-бега толкали меня в спину и покатывались со смеху. И поскольку не оставалось мне ничего другого, я притворялся полупомешанным, чтобы обмануть их, рассеять недоверие. Ранним утром я приносил моему господину свежей воды умыться. Шеремет-бег опускался на колени, подымал большие пальцы и, поворотившись на юг, отбивал поклоны. После молитвы я подавал ему еду, натягивал на него сапоги и помогал навертеть на голову огромную чалму, пока он смотрелся в клинок своей дамасской сабли. Заслышав звук трубы, он вскакивал на коня, и я подавал ему барабан, который он приторачивал к седлу.
Однажды утром он сказал мне: «Слышно ль тебе, гяур, кукареканье ваших петухов? Ни одного петуха не слыхать, только скотина мычит. Даже петухи уразумели, что ожидает вас. Посмотрим, долго ли ещё ваш поп будет удерживать город!» И впрямь больше не пели петухи в Тырновграде. Ночью, лежа во дворе монастыря на соломе, раскиданной и потоптанной лошадьми, видел я унылые огни в осажденном городе, догоравшие агарянские костры, слышал знакомый плеск Янтры, вой собак и зов труб при смене караульных. То донесется далекий, неясный возглас, стон ли, проклятье ли — не разобрать, поднимется крик — кто кричит, почему? — неизвестно. Судил я тебя, светило тырновское, и тебя, город, где, неразумные, обезобразили вы лицо моё, воспоминания жгли сердце, тосковавшее по былому, терзавшееся отчаянием. Оно рождало месть, и рука тянулась к ножу. Днем солнце пекло, предвещая засуху. Вечером барабаны собирали отряды под знамена, раздавались команды, вновь зажигались костры, и в отблесках их видел я сверканье копий, кривых сабель, ятаганов и мечей. Из-за куска пестрой материи или платья вспыхивали драки, каждый оборванец из пехоты жаждал принарядиться. Награбленные церковные чаши служили им для питья и умывания, рясы и облачения священнослужителей из окрестных монастырей — постелью или лошадиными попонами.
Небо пылало алыми закатами, дождя — ни капли, кузнечики стрекотали, предвещая беду. Муллы молили Аллаха ниспослать своих ангелов, что прозываются у них джиннами, и умножить войско султана непобедимыми крылатыми воинами. Глашатаи обращали к осажденным страшные угрозы — варвары заставляли кричать пленных, знакомые обращались к знакомым, убеждали открыть ворота города. Так миновал месяц, наступил май. Осажденные и осаждающие привыкли к такому существованию. Днем в городе стучали кузнечные молоты, в Янтру забрасывались рыболовные сети, порой слышалась песня, даже смех. Но больше всего поражали меня праздники.
Так же, как и в дни моего младенчества, клепала и колокола оглашали радостным звоном долину реки, окутанную голубоватой мглой и дымом городских труб. Многозвучная хвала воскрешала сладостные воспоминания о мирных днях, христианские радости возносили душу к небу, и само небо словно разверзалось, и всё — зелень и птицы, река и земля, солнце и воздух — ликовало и праздновало. Что творилось на Вознесение, Пятидесятницу и Духов день! Такой торжественный звон звучал над Тырновградом, столько было в нем страстной и горестной мольбы, словно вся мощь христианского Бога была призвана показать варварам свою непобедимость. Волнами, одна за другой, накатывали песнопения из церквей и часовен, болгарское воинство, обнажив головы, преклоняло колена на крепостных стенах, и воздетые кверху копья казались страшным лесом. Шествия вились вкруг церквей на Трапезице и в Царевом городе, обреченные несли в руках пасхальные свечи, и варвары потрясенно взирали на них. И я внимал сему безумию, душа готова была возрыдать, разум же отказывался понимать его.
В ту ночь я спал на монастырской галерее. Перед рассветом разбудили меня звуки барабанов и рогов, передававшие команды. Вопль ужаса стоял над долиной Янтры. Собаки залились лаем, поднялся визг, рев. В общий шум ворвалось бешеное биение клепал, звон оружия и шум сраженья. Шеремет-бег босой выскочил на галерею и приказал мне поскорей принести барабан, чтобы мог он созвать своих людей. По всему турецкому стану горели факелы, ржали кони, а когда совсем рассвело, Царев город и Трапезица кишели людьми, ещё летали стрелы и раздавались рыдания. Варвары овладели Асеновым городом, грабили дома бежавших, резали свиней, людей уводили в рабство. Беда стряслась из-за одного анатолийца по имени Адил-баба. Заметив, что стража под Тесаной стеной малочисленна, он, едва рассвело, повел на неё дружину. Наши убили его, но агаряне успели перебраться через стену. Так око Сатаны, умеющее во всех делах человеческих различить, как надо действовать, избрало сего поганца, дабы приблизить конец. И ты, владыко, тоже помог приближению конца, дав приют в крепости беглецам — полураздетым мужчинам, женщинам и детям. Прав был Шеремет-бег, сказавши: «Глуп ваш главный поп, что пустил в крепость неверных из долины. Ни провизии нету у него для стольких людей, ни крова. И рыбу они уже ловить не могут». Однако ж мог ли служитель Бога поступить иначе?..
Муллы запели хвалу Аллаху, и султан повелел начать приступ Трапезицы. И ты беспомощно смотрел, как полчища агарян прошли по мосту и с двух сторон напали на крепость. Волна за волной налетали они и карабкались на стены. Кинулись в бой и янычары, что свирепей лютых зверей и не знают страху, и после яростных приступов одержали победу. Множество народу, с болярами и священнослужителями, было взято в плен, увели их из крепости прочь, а мертвых побросали — кого в реку, кого — орлам. Тогда же была угнана в рабство и моя сестра, погибла матушка, но я ещё не знал того — думал, они в Царевом городе. В тот знойный день, день преподобного Давида Солунского, мимо монастыря проходили пленные воины, боляре и военачальники без мечей и шлемов, и солнце пекло непокорные их головы. С цепями вокруг шеи, покрытые пылью, окровавленные, шли они по каменистой дороге. Янычары гнали их на поклон султану…
Потянулись дни и ночи, когда слыхал я столько рыданий и звериного воя, что заглушили они голоса земли, без коих не может жить человек. Каждую ночь Шеремет-бег и его люди забавлялись с женщинами и девицами, из монастырских келий доносился зловещий хохот и визг, и каждую ночь снилось мне, что говорю я с женщиной, взъерошенной, как сама чума. Она растолковывала мне происходящее, однако ж смысл его был недоступен разуму и черен, как смола преисподней. И всё явственнее виделся мне конец света, а я, опереженный агарянами, ещё не стал антихристом, и сам не знаю, к чему иду… И во сне слышался мне звон золота, запах пожарищ душил меня, а когда я просыпался от кошмаров, слышал, как рыдает какая-нибудь рабыня и просит воды…
Скажи, просвещенный, как мне верить в силу божью и горний Иерусалим, когда вижу я дела людские, а в себе самом — силу дьявола? Не бесстыдство ли беседовать человеку с самим собой, как любил ты говорить, понимая под этим беседу с Богом? Как воссиять человеку в добродетелях на сей земле?
В тихие, жаркие июньские ночи не слышал ты разве детского плача, не видел, как редеют в крепости огоньки? Долетит вопль какого-нибудь обезумевшего, стукнет дверь, зарыдает женщина, и вновь над черными башнями и зубчатыми стенами страшная тишина, словно в мертвом городе и, точно Голгофа, высится наверху звонница. День шел за днем, один печальней другого. Мертвые лежали в церквах непогребенными, а голодные не решались смотреть друг на друга.