Изменить стиль страницы

По соседству с ними жили две дамы. Мать и дочь. Две балтийские немки.

Они вели уединенную жизнь. Мать, высокая, полная женщина с аристократической осанкой, всегда носила траур. Дочь, двадцатишестилетняя девушка, почти не вставала с постели. У нее были густые, тонкие, стянутые и заплетенные в косы бледнозолотистые волосы. Эта некрасивая, болезненного вида девушка, высокая и хорошо сложенная, как ее мать, страдала костным туберкулезом, от которого теперь выздоравливала после нескольких лет строгого режима и лечения. Она слегка прихрамывала. Мать и дочь после обеда совершали непродолжительные прогулки; далеко они не уходили. Аннета и Франц, возвращаясь из своих походов, встречали их поблизости от дома. И домой шли вместе. Хромоножка опиралась на палку и из самолюбия, а может быть, и безразличия, не старалась скрыть свой недостаток. Перебрасывались двумя-тремя незначащими фразами. Ничего не выведывали друг у друга, но по-соседски оказывали друг другу кое-какие услуги, обменивались книгами.

Аннета обратилась к г-же фон Винтергрюн с просьбой наблюдать хотя бы издалека за ее молодым другом, постараться отвлечь его мысли от горя, о котором она ей рассказала. Она ни словом не обмолвилась об этом Францу, – он не особенно расположен был встречаться с этими двумя женщинами. Если бы она предложила ему поддерживать знакомство с соседками, Франц встал бы на дыбы: он был зол на Аннету за ее решение уехать и не позволил бы ей искать и навязывать ему замену.

До последней минуты Франц надеялся, что она останется. Весь день прошел в сердитом молчании и настойчивых уговорах.

– Энхен, ты не уедешь?.. Скажи: ведь ты не уедешь, не правда ли?.. Я тебя прошу!.. Я так хочу…

– Милый мой! – говорила Аннета, – а как же мои? Ведь они ждут меня!

– Пусть себе ждут!.. «Синица в руках лучше, чем журавль в небе…»

Эта синица – я!

Не стоило и пытаться уговорить его! Он был как ребенок, заладивший:

«Пить хочу!» – и не желающий слушать никаких увещаний.

Убедившись, что Аннета не отменит своего решения, Франц заперся у себя в комнате. На вопросы не отвечал. Он предоставил ей одной укладываться, убирать, возиться до изнеможения. Она уже думала, что придется уехать, не простившись с ним. Но в самую последнюю минуту, когда она вошла к нему в дорожном костюме (он сидел, насупившись в углу) и нагнулась, чтобы поцеловать его в лоб, он неожиданно вскинул голову и ударил Аннету по губе – из губы пошла кровь. Она почувствовала это лишь много спустя. Франц, разумеется, ничего не заметил; он целовал ей руки и жалобным голосом твердил:

– Энхен, Энхен!.. Возвращайся скорее!..

Гладя его по голове, она обещала:

– Да… Да, я вернусь…

Наконец он поднялся, взял ее вещи и вышел вместе с ней. Говорила только она. По дороге на вокзал Аннета, чтобы отвлечь его, давала ему всевозможные хозяйственные советы. Франц слышал ее голос, но не слова.

Он помог Аннете подняться в вагон, вошел следом и сел возле нее. Она беспокоилась, что он не успеет вовремя выйти и уедет вместе с ней. Но за пять минут до отхода поезда он вдруг поднялся и ушел не простившись: боялся не совладать с волнением. Аннета смотрела в окно, как он уходит большими шагами, все дальше и дальше. Она подстерегала его последний взгляд. Но Франц не обернулся. И вот он уже исчез. Аннета осталась одна в поезде, почти пустом, неподвижном, тихом. Губа у нее горела. Она слизнула с нее кровь…

На границе ею завладело настоящее – кровавый мрак войны и опасный долг, навстречу которому она шла. Не получила ли полиция описания ее примет? Не арестуют ли ее сразу, как только она окажется на французской земле? В осторожном письме Сильвии не было никаких подробностей, но, читая его между строк, можно было понять, что опасность велика. Все же проверка паспортов прошла гладко; Аннету пропустили через границу.

Наконец она в Париже. Никто ее не ждет. Она опередила на несколько дней письмо, в котором сообщала близким о своем приезде. А ее настороженная мысль всю ночь бежала впереди поезда. Это было Вербное воскресенье; узнав в дороге, что Париж обстреляли из пушки, как будто созданной фантазией Жюля Верна, она испугалась за сына. Их квартал находился как раз в зоне обстрела. Очутиться в Париже под жерлами вражеских пушек было для нее облегчением. Но ее тревога стихла совсем лишь тогда, когда она увидела, что дом не тронут; взбежав по лестнице, она постучала в дверь и услышала – какое счастье! – шаги своего сына, который шел открывать.

Марк остолбенел. На минуту оба потеряли самообладание, и от искусственной стены, которую они воздвигли между собой, не осталось и следа. Они крепко обнялись. И сила чувства, которое каждый вложил в это объятие, поразила обоих.

Но это длилось лишь краткий миг. Они не привыкли к откровенному выражению чувства и очень смутились: выпустив друг друга из объятий, они вернулись к прежнему тону.

Между ними была тайна. Аннета, войдя к себе, объяснила ему свое возвращение, как сочла нужным. Марк слушал, молчал и не пропускал ни одного ее движения. На сей раз наблюдениями занимался он. Аннета была смущена, но заставляла себя говорить. Ею овладело чувство неловкости – боязнь, что сын осудит ее. Она была небезупречна по отношению к нему – небезупречна во многом. Она прикидывалась менее нежной к нему и более самоуверенной, чем была на самом деле. Следя за собой, она меньше следила за сыном и не чувствовала, что перед ней уже не тот Марк, которого она оставила три месяца назад… Да, тот, кого мы знаем, всегда отличается от того, кого мы знали… Ведь нам знаком только образ, уже исчезнувший. А вот этот человек – незнакомец, и ключа к его душе у нас нет…

Накануне своего ареста Питан, заметив, что за ним установлена слежка, успел переслать письмо Сильвии. Он просил ее известить Аннету, чтобы она не тревожилась: он все берет на себя. И больше ничего. Но и этого было достаточно. Сильвия, не зная ничего точно, еще летом учуяла, что творится что-то странное. И ее охватило беспокойство. В какую историю впуталась эта сумасшедшая? Узнать невозможно! Питану были запрещены свидания.

О причинах отсутствия сестры Сильвия знала лишь по ее письмам: ей поручено отвезти в Швейцарию раненого. Сильвия намекнула о своих тревогах Марку. Остальное он угадал. В его памяти всплыла таинственная встреча у Лионского вокзала в декабре (он никому не обмолвился о ней ни единым словом). На этом он построил целый роман. Не говоря о своих предположениях тетке, он старался вместе с ней восстановить ход событий. Сильвия только теперь открыла ему все, что ей было известно о причинах увольнения Аннеты из коллежа, о сцене на кладбище, о том, что Аннета интересовалась судьбой одного военнопленного. Марк долго размышлял над тем, что ему поведала Сильвия. И образ его матери теперь рисовался ему в новом свете. Он пересмотрел свои взгляды. Пацифизм, – эта, как он презрительно называл его, пресная пища, пригодная для женщин и слабонервных людей, – стал притягивать Марка к себе, как только оказалось, что он опасен, что он захватывает. Марк создавал в уме приключение, в котором было все – и героизм и любовь, – целый роман; он почувствовал жгучую ревность, но была в этом романе и какая-то беспокойная притягательная сила. Теперь недоверие матери, которое так уязвило его, становилось понятным! И в довершение всего ему пришлось признать, что как он тогда ни бунтовал и ни бесился, а ведь недоверие это он сам пробудил в ней своим поведением.

Тяжко!.. Но не о нем теперь речь. Над его матерью нависла угроза. И, увидев Аннету, он ни на мгновение не усомнился, что она сознательно идет навстречу опасности. Эта мысль вытеснила в нем все остальные. Он не сводил глаз с Аннеты. И про себя молил ее довериться ему, рассказать обо всем, что ей угрожает. Но он был уверен, что она ничего не скажет. Он мучился этим и восхищался ею. Восхищался ее гордостью, ее спокойствием, ее молчанием. Он открыл ее! Наконец-то! И теперь он дрожал от страха потерять ее: ведь ей грозила опасность.

Аннета ничего не заметила. Она думала только о своем долге и торопилась. Еще не повидавшись с сестрой, кое-как подкрепившись и отдохнув, она оделась и ушла. Марк застенчиво пробормотал, что хотел бы пойти вместе с ней; она жестом дала понять, что не нужно, и он не настаивал.