Изменить стиль страницы

Первые две недели Франц был весь охвачен скорбью; он то впадал в полное безразличие, то предавался внезапно нахлынувшему отчаянию, которое, казалось, хватало его за глотку и душило (по ночам, уткнувшись в подушку, он задыхался от рыданий, и Аннета не раз прибегала из соседней комнаты утешать его), а затем наступила разрядка… Сначала болезненное изнеможение и тихие слезы – как небо на перевале между зимой и весной, неподвижное и утомленное, с задернутым пеленою солнцем и неслышными дождями… Потом стыдливое пробуждение и восстановление сил: больной стесняется выздоравливать и хотел бы утаить от посторонних глаз дерзкую радость возврата к жизни; долгие разговоры вполголоса часами, когда сердце стремится излить на кого-нибудь волну обновленной жизни, но признается в этом шепотом верному другу…

Затем начались прогулки вдвоем – в теплые серенькие дни, когда из-под мертвых листьев, под сухими кустами выглядывают первые фиалки и в горах уже робко крадется весна, между тем как озябшая долина еще дремлет в густой сини туманов и сумрака. Франц медленно шел, опираясь на руку Аннеты. Оба думали о друге. Он был с ними. Он как будто ждал, когда они встретятся, чтобы быть с каждым из них. Каждый чувствовал его в другом.

Но когда они оставались один на один с самим собой, Жермен отступал вдаль; его незримое присутствие ощущалось, как далекая тень. Франц во время этих прогулок жался поближе к Аннете, чтобы снова найти Жермена.

Из страха потерять руку ушедшего, он цеплялся за руку той, которая осталась на земле. Теперь он был щедр на тепло и ласку, а врожденное обаяние его благородной натуры придавало им особую прелесть. Он дорожил Аннетой и старался выказать ей это; он уже не мог без нее обходиться. Аннету это трогало, однако она не заблуждалась. Она была француженка и умела разбираться в людях, даже когда относилась к ним пристрастно. Но француженка – это женщина, а женщина меньше всего понимает (потому что не хочет понимать) самое себя.

Долг звал ее в Париж, к сыну. Она совсем забросила его. Все ее силы были поглощены продолжительной агонией Жермена, требовательной скорбью Франца. Три долгих месяца она была этим занята всецело; уйти от этого было бы бесчеловечно (этим по крайней мере она успокаивала свою совесть). Но теперь уже долг не удерживал ее здесь. Он призывал ее туда, на противоположный берег… Сын смотрел на нее с укоризной… Мысль о нем никогда не покидала ее. День ее был наполнен другими заботами, но не было ночи, когда бы она не думала о нем и не казнилась. Ее мучила мысль о грозивших ему опасностях. После налета авиации тридцатого января она чуть было не уехала к нему. Они почти не писали друг другу, а в редких письмах скупились на проявления нежности. Это объяснялось и недосугом и какой-то скованностью, проистекавшей от тайной неловкости: вдали от сына Аннета чувствовала свою вину перед ним, но ей не хотелось признаться себе в этом, – свою принужденность она приписывала тому, что он виноват перед ней. А он не прощал ей последней встречи, обидных слов недоверия, прозвучавших для него, как пощечина. По ночам, перебирая еще раз подробности всей сцены, он в ярости кусал подушку. Но, уж разумеется, он скорее согласился бы умереть, чем выдать себя хотя бы намеком. В письмах к матери, холодных, гордых, сухих, он силился показать ей, что она его нисколько не интересует. И, что хуже всего, Аннета, отвлеченная более важными заботами, казалось, не обращала на это внимания! В ответ на его письма она набрасывала несколько беглых, ничего не говорящих строк. А тут еще шалости почты. Ее новогоднее поздравление пробыло в пути две недели. А резкий приступ болей у Жермена, целые сутки поглощавший все силы и чувства Аннеты, изгладил из ее памяти дату рождения сына. И Марк, как он ни щеголял своим презрением к телячьим нежностям, чуть не заплакал!

Он быстро справился с подступившими слезами, но они жгли его, и он сам не мог бы сказать, говорит ли в нем разочарование, обида или другое чувство, в котором обида-то и не позволяет ему сознаться. От Аннеты все это было скрыто. Когда она заметила свою оплошность, ей стало больно, но она не сочла нужным признаться в этом сыну… Ведь он (еще одно доказательство его равнодушия к ней!), по-видимому, не очень-то этим огорчился!.. Ах, если бы он был общительным и нежным, как Франц!.. Несмотря на разницу в возрасте, она часто сравнивала их. Франца ей хотелось считать своим сыном. Этим она оправдывала привязанность, которой отдала все силы, даже ту долю, что должна была бы принадлежать Марку. Но это оправдание было надуманным: Аннета плутовала в игре. Повинуясь спасительному инстинкту, к несчастью, пришедшему на выручку с запозданием, она корила себя за то, что слишком много думала о горе, которое причинит ей разлука. Однако демон женского сердца умеет найти для себя лазейку. Он шептал ей на ухо, что, оставшись, она раскаивалась бы в том, что не уехала, а уехав – в том, что не осталась. Но раз она не остается, то уж она даст волю своему тайному чувству. Подавляешь в себе желание, в котором не хочешь признаться, чтобы затем без стеснения взять свое.

Для Франца всех этих сложностей не существовало. Когда Аннета заговорила об отъезде, он встал на дыбы. Он и слышать не хотел о том, что у нее есть какие-то другие обязанности. Он почувствовал себя оскорбленным.

Присутствие Аннеты сделалось для Франца привычным и необходимым. Он едва не обезумел при мысли, что лишится ее. Аннета, ничуть не рассерженная этими требованиями, вылившимися из самого сердца, втайне даже польщенная властностью Франца, сопротивлялась не очень стойко. Она оттягивала со дня на день окончательное решение. Франц коварно прятал от нее газеты, и Аннета забывала их требовать. Восьмого и одиннадцатого марта Париж снова подвергся разрушительным воздушным налетам; Франц, знавший о них, решил ничего не говорить Аннете. Он уверил ее, что отсутствие известий объясняется тем, что франко-швейцарскую границу закрыли на первую половину марта. Но со стороны Аннеты было непростительно, что она не искала других объяснений. И она была за это наказана. Двадцать второго марта ее как громом поразили два сообщения. В газетах она прочла о взрыве в Куртиле и налете немецкой авиации на Париж. А из письма Сильвии, бывшего в пути десять дней, узнала об аресте Питана.

Аннета была потрясена. Она нисколько не сомневалась, что Питан привлечен к ответу за нее, за бегство Франца. В то время участие в таком деле могло быть истолковано как государственная измена. Что произошло за последние десять дней – с тех пор как было отправлено письмо? В те дни жестокой диктатуры, особенно жестокой ввиду близости врага, суд карал быстро: сделавшись лишь орудием мести, он не церемонился с законом…

Аннета давно не проявляла интереса к политике. Ради двух человек она забыла обо всем на свете. Теперь это казалось ей преступлением…

Она стала лихорадочно готовиться к отъезду. Ей было ясно, что, уезжая в Париж, она сама идет навстречу той же опасности, которая грозила Питану. Но Аннета страшилась не столько этой опасности, сколько мысли, что она предала Питана, который может подумать, будто она увиливает от своей доли ответственности. Теперь уж никаких промедлений! Немцы наступают и со дня на день могут отрезать дорогу на Париж. Если над ее сыном, над ее родными нависла угроза, то место ее подле них.

Напрасно Франц протестовал. Заботы о его особе теперь отступили на задний план. Теперь он мог жить и нести свое горе один. Скорбь утраты приняла более спокойные формы: на этой ступени она уже помогает воссоздать жизненную гармонию и даже входит в нее составной частью; она уже не грозит разрушением, а дает содержание жизни, питает ее, становится товарищем, помогающим переносить одиночество.

Аннета, впрочем, не оставляла своего друга на произвол судьбы. Она сознавала, что переход от полноты дружбы, которой Франц наслаждался в течение нескольких месяцев, к полному одиночеству может сделать эту беспокойную, неустойчивую душу жертвой опасных влияний. Она стала подыскивать Францу знакомых – людей тактичных, которые, не докучая, могли бы хоть немного заботиться о нем и осведомлять ее из этого далека о состоянии его здоровья.