– Вы же видите, что ему тяжело!.. Уведите его!
Аннета увела Франца в дальний угол; она усадила его, она шептала ему слова утешения, по-матерински пробирала его. Он отер слезы, ему стало стыдно, и он утих.
Упав на подушку, обессиленный Жермен всматривался безжизненным взором в зловещий лик угрюмых гор; он не слушал, что говорила ему мать.
После этого первого потрясения друзья взяли себя в руки. Применившись к новым обстоятельствам, ум опять начал строить. И сердце кое-как залечило раненую иллюзию, которая была нужна ему, чтобы жить и чтобы умереть.
Из двух друзей тот, кто больше слушался инстинкта и, значит, искуснее обманывал себя, – Франц, – быстрее забыл то, о чем не хотел помнить. Вечером, оставшись у себя в комнате (его поместили в соседнем домике), он излился Жермену в пылком послании; он обманывал себя и пытался обмануть его, придавая другой смысл волнению, которое прорвалось у него при первой встрече. И при новом свидании ему почти удалось увидеть в Жермене тот образ, который он прежде рисовал себе. Вернулась близость, а с ней и непринужденность. У Франца даже стала преобладать нотка молодой беспечности. Но если он забыл, то Жермен не забывал. Он не мог забыть прошлое по одному тому, что впереди у него не было будущего. То, что понято – понято: никаких скидок! У него осталось жгучее воспоминание о том, что в первое мгновение, при виде его, на лице Франца отпечаталось выражение ужаса. Этот ужас Жермен еще и сейчас порой улавливал в нем – как мгновенную вспышку молнии. В разгар беседы по оживленному лицу Франца скользила тень, он чуть-чуть морщил нос или бровь. Этого было достаточно! Обостренно чуткий взгляд Жермена проникал сквозь телесную оболочку в самую душу: Франц чувствовал смерть и старался от нее уйти. Потом он брал себя в руки. Слишком поздно! Он не мог одолеть своего отвращения перед могилой.
Жермен с горечью говорил Аннете:
– Он здоров. Он прав.
Однако иллюзия постепенно заткала все дыры в своей паутине. Францу удавалось не замечать на лице больного следы пальцев, лепящих маску смерти. Он даже забыл о неминуемо надвигавшемся часе. Да и Жермен в присутствии друга оживлялся; его губы казались краснее, как будто он украдкой подкрашивал их. Как-то Аннета сказала ему об этом шутя. Он спросил:
– Это вы в шутку? Ну, так вы угадали. Я – старая кокетка… Бедный мальчик! Я боюсь его пугать…
Но когда начинался приступ болей, которых Жермен не мог осилить, он обычно просил Аннету увести Франца на прогулку, чтобы тот не видел его.
Сначала предполагалось, что Аннета останется в Шато д'Экс на день, на два. Она намеревалась сдать друга на руки другу и на следующий же день вернуться в Париж. Но, увидев, в каком тяжелом состоянии находится Жермен, она отложила отъезд. Она не могла покинуть его на пороге царства мрака. Хотя Жермен ни о чем не просил ее (ему отвратительно было думать, что он обуза), тоскливая жажда ее присутствия невольно прорывалась у него наружу. Он теперь опасался остаться наедине с Францем, Аннета чувствовала, как она нужна двум друзьям. И отложила свой отъезд, несмотря на обязанности, призывавшие ее в Париж; хоть немного облегчить муки странника, который расставался с нашим Старым Материком, было для нее долгом, который перевешивал все остальное.
Тяжелую ношу взвалила на себя Аннета: она сделалась поверенной двух друзей. Она была единственным человеком, с которым они могли делиться сокровеннейшими своими помыслами: ведь они уже не смели открывать их друг другу. Особенно нескромным был Франц. С той минуты, как он уверовал в нее, он доверил ей всего себя. Он говорил обо всем, о чем принято умалчивать.
Аннета не заблуждалась. Она знала, что Франц и Жермен откровенны с ней не потому, что она – Аннета, но потому, что она, безыменная женщина, здесь, под рукой, а им нужен благожелательный и надежный слушатель, с которым они могли бы не стесняться. Это еще не доказывало, что они привязаны к ней. Они были полны только друг другом и собой. Но, зная это, Аннета все же вбирала в себя властное дуновение этой необычной дружбы.
Незримые лучи их любви на пути друг к другу проходили сквозь ее душу.
Франц говорил Аннете (они гуляли вместе):
– Я его люблю. Я люблю только его. С ним я не могу говорить об этом – он так сурово смотрит на меня! Не разрешает. Не терпит сентиментальности, как он выражается… Но при чем тут сентиментальность? Он ведь и сам знает это. Он хорошо знает, что я думаю, но ему не нравится слушать такие вещи. По его мнению, это нездорово. Я не знаю, что такое: здорово, нездорово. Но я знаю, что люблю его и что это хорошо, – это не может быть плохо. Я люблю только его и никого другого… Я не люблю женщин – и никогда не любил их… Да, мне приятно смотреть на них, когда они хороши, – как на искусно сделанные вещи. Но что-то в них всегда меня отталкивает. Притягивает и отталкивает. Это совсем другая порода. И меня нисколько не удивило бы, если бы они, по примеру некоторых насекомых, пожирали самца, после того как обессилят его. Я не люблю касаться их… Вы смеетесь? Что я сказал?.. А! Извините, забыл… (Он держал ее под руку.).
Вы, вы – не женщина.
– Что же я такое?
– Вы – это вы.
(«Ты хочешь сказать, – думала Аннета, – что я – это ты, что я принадлежу тебе, что я не в счет… Пусть так, милый мой эгоист?..»).
Франц размышлял:
– А забавно! С тех пор как мы знакомы, мне ни разу не пришло в голову, что вы – женщина.
– Сомнительный комплимент. Но после всего сказанного я все-таки благодарю вас?
– Вы на меня не сердитесь?
– Tone bene yu,[73] – смеясь, ответила Аннета.
– Что вы сказали?.. Я не понял.
– Тем лучше! Надо было слушать.
– Повторите!
– Незачем!
– Чудная вы! Не поймешь вас. Полагалось бы вес дичиться, а я не дичусь. Я, кажется, все как есть могу вам выложить.
– Оттого, что я все могу выслушать.
– Да вы ведь самый настоящий парень.
– Значит, той же породы, что и вы? Друзья?
– И это самое лучшее. Единственное, чем хороша жизнь. И редкая это штука. У меня только один друг. А если я люблю друга, так уж люблю его всего. И хотел бы иметь его всего. Разве непонятно? А вот изволь умалчивать об этом. Даже он не хочет про это слушать. В нашем мире любить разрешается лишь наполовину.
Аннета невольно прижала к себе руку Франца.
– Вы меня понимаете? – спросил он.
– Я понимаю всех помешанных, – сказала Аннета, – я ведь из той же породы.
Лежа на террасе, Жермен говорил Аннете, запрокинув голову и глядя в холодную синеву неба:
– Что станется с ним без меня? Он меня слишком сильно любит. Он – женщина… Не такая, как вы, – суровая школа жизни сделала вас почти мужчиной. А он плывет, куда несет его изменчивое и плохо управляемое сердце. Сердце фантазера… Куда оно заведет этого человека со слабой волей и сильными страстями? Не стану вам рассказывать, от каких опасностей я его избавил. Он и не догадывался об этом, – ведь он даже не способен видеть и взвешивать их. Это человек безнравственный и чистый. В наши моральные ценности он вкладывает иное содержание, чем мы. Я часто становился в тупик. Мне следовало быть суровым, но, видя перед собой эти честные, удивленные, опечаленные глаза, я спрашивал себя: может быть, ошибаюсь-то я? Что это-извращение Природы? Или, напротив, самая доподлинная Природа, которая не желает знать наши узкие истины?.. Но поскольку в конце концов эти истины правят миром, который сотворен нашим разумом, и поскольку нам приходится волей-неволей жить в этом мире, надо и Францу научиться хотя бы принимать их, если уж не понимать. Понять их он не может; я так и не сумел объяснить ему, я отступился – он будет притворяться в угоду мне, и кончится тем, что он перестанет быть искренним. Уж лучше заблуждаться, чем лицемерить. Это чище… Но незачем насиловать его ум – сердцем он подчинится любой дисциплине, как бы она ни была для него тягостна, если только она продиктована любовью!.. Опора эта ненадежная. Если она исчезнет, все сразу рухнет, – и неизвестно, куда прибьет его волна. Когда меня не будет, что его ждет? Надо научить его обходиться без меня…
73
Я к тебе благосклонен (итал.).