Изменить стиль страницы

Придорожные деревеньки живут своей жизнью: возделываются огороды, бегают дети; девушки, женщины выходят на станции. Но воронки, воронки, воронки всюду!.. Вот одна от 250-килограммовой бомбы, в глубоком песке. Поезд задержался здесь, на разъезде. Рослая красивая девушка выпрыгивает на насыпь из вагона, неторопливо идет к воронке, зачерпывает в жестяную кружку песок — он понадобился ей, чтоб почистить посуду; деловито возвращается в вагон.

Наблюдаю за ней: кажется, она и не подумала, откуда берет песок!..

Поезд идет дальше, — воронки все так же часты. У станций и у мостов вся придорожная земля — в этих круглых язвах войны. Но ни один железнодорожный мост не пострадал, массивные фермы их стоят нерушимо. А станции — ближе к Тихвину — многие уничтожены, разбитые дома, расщепленные сторожки, избы… И все-таки думаешь: вот, сколько ни бомбят немцы эту дорогу, а она все-таки действует, нет такой вражеской силы, какая могла бы парализовать движение по этой — единственной Дающей жизнь Ленинграду — железной дороге. А немцы, по словам ехавшего до Тихвина со мною в купе летчика-конструктора Машкара, весь апрель ежедневно налетали на эту дорогу.

Во второй половине дня — Тихвин. Разбитые, снесенные с лица земли станционные постройки. Остались только фундаменты да груды расщепленных бревен. Середина каменного вокзала разбита прямым попаданием бомбы, но, вся в лесах, ремонтируется. Весь фасад изрыт осколками недавно разорвавшихся на путях бомб. Шустрый мальчуган, провожающий нескольких командиров и меня в столовую питательного пункта, отнесенную в уцелевшие поодаль от вокзала дома, и просящий вынести ему хлеба, — бойко сообщает, что налетов было три — в ночи на 23 и 24 марта и в ночь на одно из чисел апреля. «Все горело тогда», но «он» клал бомбы главным образом на пустырь за станционными путями, целясь в зенитные точки и не попадая в них…

Все просто, русский человек ко всему относится с простотой и, пробираясь по обломкам бревен (их свозят в одно место и строят из них новые помещения складов), поглядывает на весь этот хаос с привычным внешним бесстрастием, и разговоры наши совсем не о «том»… Еще будничней отношение к окружающему местных жителей, железнодорожных служащих, в большинстве женщин и девушек. И, однако, нет человека, способного не думать, что при бомбежках этих были, конечно, жертвы, и, вероятно, немалые, и что пост железнодорожника на таких вот вечно находящихся под угрозой налета станциях — опаснейший пост; но осознание опасности приглушено, оно вошло в жизнь, как элемент быта…

Впрочем, что ж удивляться?.. Ведь вот и в данную минуту здесь, в Ленинграде, где я пишу это, — опять грохочут замолкшие было зенитки. А за окном где-то льет звуки гармонь.

Уже час дня. Яркое солнце за окном. Приятно: вчера в штабе принял душ, сегодня я в новом обмундировании — с чистыми погонами, в летних, отглаженных брюках и гимнастерке, в новых сапогах, привезенных мною из Ярославля, бритый, аккуратный, сделавший на своем поясном ремне еще две пары дырок, чтобы не болтался. На столе передо мною — котелок с клюквой, купленной по дороге. В Ленинграде не увидишь, не купишь клюквы, а в пути она стоила — в Вологде пять рублей стакан, ближе к Тихвину — шесть, восемь, десять и, наконец, перед Волховстроем исчезла совсем. Витамины! Северный виноград! Вот, положил несколько ягодок в рот, кислота их приятна!

Да… К восьми с половиной часам вечера 12-го поезд пришел в Волхов, переправился через невредимый мост, под которым, сплошь в белой пене, тек переваливший плотину ГЭС Волхов, прошел километра полтора полосою сплошных воронок, приблизился к станции. Какойто шофер в коридоре рассказывал другим, что он никогда не выскакивает из машины при бомбежках, что самое верное дело сидеть в кабине, — немец никогда не попадет в ту машину, в которую целится, а всегда попадает рядом; коли выскочишь, обязательно угодишь под бомбу!

Станция Волхов. Точнее, железнодорожные пути в том месте, где была когда-то станция Волхов, — ее бомбили несчетное количество раз. Проезжая Волхов, я всегда вижу здесь новые разрушения, хотя разрушать здесь как будто уже давно больше нечего!

Вокзал, представлявший собою развалины, когда в феврале я ехал в Москву, теперь просто отсутствует. Мусор и лом вывезены на грузовиках, площадка на месте исчезнувшего вокзала очищена. Остались пока только обломки правого и левого крыльев здания. А вся территория вокруг перепахана бомбами.

Только между некоторыми воронками проложены деревянные мостки, обозначающие выход в «город», ибо, особенно ночью, в этом хаосе изрыхленной, спутанной с мелкими обломками земли, в круглых ямах с водою, в грудах кирпича и глины, пассажиры могли бы запутаться и сломать себе шею. Перрон — чист: на нем сотни красноармейцев, привезенных в теплушках нашего поезда. Строятся, гуськом идут по мосткам, туда, в город, где видны неповрежденные здания.

Другие ждут отправления поезда дальше. Поезд стоит здесь четыре часа — по расписанию. Слышу чье-то трезвое замечание: «Не понимаю, зачем держать так долго поезд на станциях, которые чуть ли не каждую ночь бомбит немец!» В самом деле: именно Волхов чаще всего бомбят немцы. И именно в Волхове составы простаивают всю ночь!

На этот раз, правда, станция уже не забита, как бывало прежде, составами. На ней кроме нашего поезда еще только один длинный червяк эшелона. Но наш, пассажирский поезд должен отстоять положенные четыре часа!

Я попробовал было выйти на станцию без шинели. Прошелся по хаотическому нагромождению развалин, смотрю — все вокруг в шинелях, холодина — будто не май, а начало марта. Забрался опять в вагон. Освещения в вагоне нет. Лег спать. Спутники мои по купе, старший лейтенант Ратнер и корреспондент Тарасов, допив чай, тоже ложатся спать. Ночь — лунная.

Без четверти двенадцать тревожные, прерывистые одновременные гудки всех паровозов — тревога!.. И сразу гул моторов в небесах, грохот зениток, яркий свет. С огромной высоты, снижаясь медленно и плавно, плывут на парашютах большие осветительные ракеты. Защемило сердце. Встаю. Бужу спутников: «Тревога!» На всякий случай надеваю сапоги, шинель. Смотрю в окно. Чувство страха, но мы разговариваем подчеркнуто спокойными голосами. «Вот невежа немец, решил помешать мне спать!» — говорит Ратнер. Он в пути хвалился, что за два года войны нервы его закалились так, что он вообще их не знает. В эту ночь я убедился, что мой спутник не солгал: он не сдвинулся с места, только закурил и всю тревогу продолжал лежать на своей верхней полке. Тарасов заметно нервничал, но, поскольку ни Ратнер, ни я не выказывали стремления покинуть вагон, он тоже остался в купе. Мы курили, изредка перебрасывались фразами.

Я уже после первого испуга был спокоен, надо было открыть окно, чтобы осколки его не полетели в нас, но никто из нас этого не сделал, я только наготове держал диванную подушку, чтоб прикрыть лицо, если вылетят стекла.

Поезд медленно тронулся, медленно-медленно потянулся к стрелке — подальше от станции. В полутора километрах за нею остановился между двумя составами: слева — пассажирских вагонов, справа — теплушек. Все это время грохотали зенитки, слышались свист бомб и разрывы. Ракеты плыли по небу, их свет прорезался светом прожекторов, окаймлявших станцию. Кто-то в коридоре со смешком сказал: «Нашел где остановиться — между составами, чтоб цель была больше!..» Потом в вагоне, который был переполнен флотскими и армейскими командирами, стало тихо — все командиры из вагона вышли. Вышел и проводник. Осталась только проводница Шура, высокая девушка. Она прошлась по вагону, заглядывала в каждое купе, приговаривая: «пусто», «ушли гулять», заглянула к нам, удовлетворенно промолвила: «А вы здесь все трое — спите?» — «А куда ж идти, отдыхаем!» Проводница постояла в дверях, прислушиваясь: осколки зенитных щелкали по крыше вагона; гул моторов то приближался, то удалялся. Ушла к себе.

Внезапно послышались сильные свисты бомб, и рядом грохнуло шесть раз подряд, — я слушал, считал и думал: «Как это просто, ведь любая следующая может попасть в вагон, почему же не страшно?» Полетели стекла, но не в нашем купе, а в других, град осколков застучал по вагону, где-то у крыши. И Ратнер после этого громко сказал: «Отбомбился». Рядом грохотали зенитки, свет ракет залил купе. Я отнял подушку от лица, положил ее на диван. Ждал следующих свистов. И думал: «Самое глупое, что тут ничего решительно не поделаешь.