Мальчишки соберутся, у них игра не клеится, пока меня не позовут.
Знаете, я вам скажу секрет, когда в десятом классе училась, мама как-то сказала мне: «Вера, ну ты ж барышня, тебе гулять бы, а ты играешь с малышами!.. «— «Мамочка, я успею! Пока еще не стала старше — поиграю…» В играх я заводилой была, и это мне нравилось. Из всех мальчишек и девчонок я была самая старшая, мои ровесники не играли с нами никогда. Уже мальчики с девочками дружили, на любовь у них было похоже уже… А я любила «Али-бабу и сорок разбойников», сказки читала и слушала. Мне так больше нравилось.
Почему я такая была? Может быть, потому, что росла в семье, где четыре брата у меня было?.. Раз меня пошел провожать мальчик из соседней школы, начал говорить о звездах, о луне, и я сказала, что в книге по астрономии гораздо интересней об этом написано. Или начнет кто-либо в классе ухаживать, а я ему просто: «Смотри, какая у тебя грязная рубаха!..» И мальчики меня боялись. Я их не замечала!
— Читала?
— Много. Горького всего перечитала и очень люблю. «Песню о Буревестнике» — наизусть. «Песню о Соколе» — тоже наизусть, даже с нею выступала на художественной олимпиаде. В восьмом классе увлеклась Лермонтовым и Пушкиным. И в восьмом классе у меня часто отбирали Мопассана, а мне он нравился очень. В девятом классе стали проходить западноевропейскую литературу. Шекспира много читала. Многие сцены «Жанны д'Арк» — наизусть и из «Марии Стюарт» монолог Елизаветы — «Кровь, кровь кругом» (и просит пощадить ее) — наизусть… Когда предстояло выступать, я все выбирала сильные вещи… Ну, я уж не говорю, конечно: Тургенев, Чехов, Гоголь, Толстой… Чернышевского в седьмом классе, казалось, поняла, потом в девятом по-новому поняла… Люблю Николая Островского…
— А Маяковского?
— Нравился! У нас нельзя было не понимать, хороший литератор был у нас, Вадим Алексеевич Фесенко, старый преподаватель. До него у нас многие не любили литературу, а когда он пришел (в восьмой класс), все полюбили. Он любил и Маяковского. Встряхнет седыми волосами и начнет — рукой в такт — читать. Помню, не понимала «Товарища Нетте». Он сам прочитал мне это стихотворение, разобрали, и — мне: «А теперь вы прочтите!..»
Из символистов Вера знает только Блока, его «Двенадцать», да как-то читала Брюсова…
— А вот живопись… Сама рисовать не умею и в общем в ней мало разбираюсь. Но иногда смотришь так на природу и жалеешь, что не художник. Люблю природу!..
Вы знаете? Дождь… А я в гимнастерке, без шинели, — мне нравится, как эти капли меня бьют… Все удивляют: я, зачем я под дождь иду. Раньше, бывало: пойдешь гулять с матерью в сад, она ищет место получше, а мне нравится каждое место, где я стою. Вот ива (одна стоит у озера) — смотрю, как она наклонилась!.. Это было осенью, все кругом зеленое, а у ивы лепестки уже желтенькие, а вода в озере не течет и лепестки все стоят в воде, — ива, как люлька, наклоняется к воде и обратно тянется. Все кругом к вечеру из зеленого становится черным, а эта ива золотится! Любила я к вечеру забираться сюда одна. Глядишь на закат…
Вера, вздохнув, добавила:
— Это за городом… Затем — Красный Бор…
Помолчала, заговорила снова:
— Красный Бор… КП батареи — землянка не кажется искусственной, а будто так бугор и стоял всегда. Купава небрежно разбросана, ельничек — елочек пять. И вот, когда луна выйдет, очертаний развалин не замечаешь, а видишь только красоту этих мест, и разбитый дом кажется чем-то новым, что самою природой создано… Когда бывало тяжело очень — выйдешь, посмотришь…
Раз я с командиром батареи подошла к воронке. На краю — три цветочка беленькие… Смотришь на них, и пропадает тяжелое настроение; видишь, как даже цветы борются за свою жизнь, уж корни их на поверхности, а цветут. И вспомнится ряд людей, которые так же борются за жизнь, и уж этого после не забыть…
Но, кажется, зиму я люблю больше, чем лето. Дома, до войны, зимой мне нравилось встать на перекрестке, где ветер особенно крутит, завывает, — снежинки за воротник…
Иногда я дневник веду. Я писала недавно об отношениях между мужчинами и женщинами — для себя писала, потому что сказать некому было, или не поймет, или скажет: «Нашла чем заниматься!»; а как вылила на бумаге, так — легче!..
Но это не только от плохого настроения. От хорошего — тоже. Хочется выразить свое восхищение!.. В сентябре сорок второго года после боя расположились на отдых, костры развели у Петро-Славянки. В одной стороне запели песню «Широка страна моя родная» — люди, которые восемнадцать часов назад были в бою…
Мурашки по телу, волосы поднимаются! Луна пряталась за облаками… И тут же стала я у костра писать… О чем писала я тогда? О душе русского человека, о душе русского солдата, о ненависти и любви русского человека и солдата. А кончила я словами Горького из «Песни о Соколе»: «О, гордый сокол, в бою с врагами истек ты кровью…» И так далее. Но я там не «о, гордый сокол», а «о, русский богатырь» сказала!
Был доклад. Один докладчик сказал: «враг». Но так, что не похоже было, что о враге: спокойно, миролюбиво. И я записала: «…когда я слышу или говорю слово «враг»… — и дальше… ну, вы понимаете, что я могла записать?..
— Понимаю… А что заставило вас писать о взаимоотношениях мужчины и женщины?
Вера Лебедева объяснила мне:
— К сожалению, в армии я не встретила ни одной примерной дружбы женщины с мужчиной, такой, чтоб можно было пальцем показать и сказать: любят! Девчонки смеются: «Война все спишет!», но смеются искусственно, сами переживают. И когда расскажешь ей, что она сделала, — плачет…
Есть еще, конечно, люди, которые могут дружить хорошо. Но достаточно было в нашей воинской части одной появиться, которая неправильный образ жизни повела, как командиры уже стали иначе ко всем относиться, чем прежде… Мне часто хочется поговорить, посмеяться, поболтать.
В начале войны я это делала, теперь не делаю, потому что скажут: «Вот крутит, вертит хвостом!..» А в первые дни войны это было и так помогало сплачивать людей!..
Я спросил Веру, что делает она там, у себя на батарее, когда расстраивается? И Вера рассказала, что выходит по траншее под разрывы снарядов и рассчитывает: этот тут разорвался, где разорвется следующий? Вон там? Укрывается от него. Где следующий? Опять укрывается, перебегает, прячется, ей нравится эта «игра», нравится, что осколки летят, — это успокаивает ее. Возвращается в землянку успокоенная.
Причины такого состояния («а, все равно!») бывают разные, иногда — мелочь. Но чаще всего, если кто-либо 13 командиров делает глупость, что-либо явно нелепое, из амбиции.
— Левая огневая точка. Самая опасная, — немцы били туда всегда. Душа болит за находящихся там: а не натворил ли что-либо уже немец? Надо пойти…
Должен бы идти кто-либо из командиров роты или заместителей. Скажешь. Никто не идет… Одеваешься, чтоб идти самой. Уговаривают: «Незачем туда ходить, нужды нет, приказано не шататься зря» — и так далее. Будто бы заботятся обо мне, на самом деле прикрывают собственное нежелание идти. Обидно!
Прибежал бледный старший сержант Бирюков: «Прямое попадание в землянку. Все убиты. Я один — стоял в дверях, выбросило… Пять человек убиты!..»
Командир роты: «Надо послать туда людей, раскапывать!» Я: «Не надо! Раз прицельный огонь ведет — значит, нельзя посылать, накроет! Одного не пошлешь, он ничего не сделает. Надо пять-шесть. А немец выждет, накроет их!..» Спор. Командир роты — старший лейтенант Ланко — в амбицию. Звонит по взводам, требует людей. Собирает восемь человек, хочет и моих. Моих я не даю (мои — артиллеристы; он хотел — двенадцать).
Посылаем тех восьмерых. Когда подошли к разбитой землянке — прямым, тяжелым — всех, остался ранен только один, остальные убиты (а до этого немец выжидал, не стрелял!)… Сразу такое состояние, — одеваюсь, молча выхожу, иду по траншее, туда, к разрывам… Адъютант Володя, двадцать четвертого года, как мальчик, сзади, не слушает приказаний оставить одну, идет: «Товарищ лейтенант, вы хотите, чтоб вас убило? Да?.. Товарищ лейтенант, вы хотите, чтоб вас убило, да?..» На полдороге хватает за шинель, держит силком, не пускает… Если б пустил — убило бы!