Комбат шагнул вперед, его высокий голос разносится далеко. Он говорит от нашего имени:
— Мы оправдаем эту награду боевыми делами в борьбе с немецкими захватчиками, защищая город Ленина от налетов воздушных стервятников. Еще выше будет наша бдительность, еще весомей вклад в совершенствование отечественной техники. Заверяем Военный совет армии!..
Если бы мне, дальнозоркому Гарику, уважаемому героями-летчиками за точные наведения, сказали бы еще с утра, что отведут такую роль, я не поверил бы и, наверное, обиделся бы. Во время концерта я должен бегать по сцене, волоча занавес туда-сюда, да так, чтобы никто из зала не видел меня…
Конечно, я сам виноват в том, в каком положении оказался. Наверное, краска одурманила мои мозги: две недели без отдыха плакаты рисовал по заданию Ермолина. Украшал к торжественному событию — территорию и клуб. Поэтому и сунулся к Калашникову, как к ведущему-конферансье: мол, посодействуй, друг, хочу в концерте петь.
Ты-ы! Пе-е-еть! — удивился Николай. — Ни на одной же репетиции не был. Да и со слухом у тебя не все в порядке, сам знаешь.
— Да ты меня в хор поставь, последним номером, когда наш марш будут исполнять. Мы же его сочинили. Авторов должны знать в лицо, — привел я, казалось, убедительный довод. Хотя причина была другой: мне надо доказать Светлане, что и я кое-что в музыке соображаю. Так хочу ей понравиться!
Но Калашников начал убеждать:
— Знаешь, Гарик, не обижайся, только не стоит тебе на сцену выходить. Ты в строю хо-ро-шо пел. Я впереди шел со знаменем и то слышал, как ты голосил из последней шеренги.
— Ну вот, видишь, выходит, могу.
— В строю, может, и сойдет. Но на концерте… Голос, Гарик, у тебя очень громкий, — отказал мне Николай.
А перед началом концерта позвал меня на сцену Гаркуша. Я по лестнице туда мигом взлетел.
— Что, петь буду?
— Обязательно, Гарик. Но сначала надо помочь в очень важном деле. Маху мы дали, некому занавес открывать. Возьмешься? — спросил Гаркуша.
— Да ну… Вот еще занятие… А в хор поставите?
— Добре, будешь в хоре. Правда, Николай? — обратился он к Калашникову.
Калашников как-то странно осклабился и мотнул головой в знак согласия. И тут я увидел Светлану. Она улыбнулась. Участь моя была решена… Успокаивает только то, что скоро Света будет выступать. А там и последний номер — хор.
Сначала, правда, накладка произошла. Калашников вышел стихи читать о блокаде, о «редутах». Но что-то вяло начал, объяснил потом, мол, растерялся. Увидел, что командующий и члены Военного совета о чем-то переговариваются в первом ряду, и показалось, что они не слушали его. И вдруг товарищ Попков, председатель Ленгорисполкома, поднялся, вышел на сцену и подошел к Николаю. Тот замолк. Тишина в зале наступила… Товарищ Попков обнял Калашникова за плечи, заглянул ему в глаза и спросил:
— Ты, сынок, в Ленинграде разве не служил?
— Я здесь с первого дня войны, — глухо ответил Николай.
— Почему тогда так стихи такие читаешь? Начни снова. Думаю, у тебя получится. — Попков ободряюще улыбнулся и вернулся в зал.
И вот тогда Калашников выдал — мурашки по коже! Вспомнилось все: заснеженный, голодный Ленинград, адский труд, погибшие товарищи… Да, Калашников задал тон. Каждый, кто выступал после него, сумел затронуть самое сокровенное.
И вот — играет младший сержант Светлана Полынина. Шопен. Звуки торжественные. А она, она-а! Сам не заметил, как влюбился. Все по телефону ей трезвонил. Голос у нее нежный, как у мамы. Просил ее письмо мне написать. Света написала о том, как работала на лесозаготовках в первую блокадную зиму, как решила любыми путями попасть в армию. Из письма я узнал, что наши стежки-дорожки и раньше пересекались. Оказывается, это я ее дровишки на «дозор» тягал. Просто кошмар!.. Здорово играет. И чудится мне, будто я дома. Приехал к маме вместе со Светланой. И нет ничего приятнее этих минут… Готовится к выходу хор. Я начинаю волноваться. По замыслу, все участники концерта выходят на сцену. Интересно, где должен стоять я? Прицеливаюсь так, чтобы попасть вперед, поближе к центру, к Свете. Кто-то сзади тянет меня за гимнастерку. Это еще что такое?! Оборачиваюсь. Калашников умоляюще говорит:
— Гарик, прошу тебя, не пой, только рот открывай! Прошу-у!..
Зазвучал марш. Гаркуша запевает вместе со Светланой. Я хочу тоже подпеть, но не могу рта открыть. Столько глаз, столько глаз!
Хор выстрелил припев. Я начал чувствовать себя уже лучше. О чем, бишь, просил меня Калашников? Ага, видимость создавать. Начинаю тихонько мурлыкать. Зрители в зале встают. Запели! И командующий, и товарищ Попков, и комбат… Все поют и хлопают в такт! А я?! В горле у меня булькнуло — и наконец-то прорвался голос. Хорошо его слышу. Все слышат. Света смотрит ободряюще…
Вечером счастливые локаторщики разъезжались на «дозоры»; для тех, кто оставался и не нес дежурство или сменился с постов, праздник еще не окончился. Около штаба слышались звуки баяна, веселые голоса и смех. Играл любимец батальона Гаркуша.
А Осинин искал Казакову, искал встречи с ней. Но она после вручения Знамени исчезла. Конечно, можно было зайти в медпункт. Но что-то мешало Осинину это сделать. Он медленно продвигался вдоль стены штабного здания…
Танцевало человек двадцать. Червов вальсировал с капитаном медицинской службы; он приветливо помахал Осинину рукой:
— Куда вы запропастились, Сергей Алексеевич? В круг давайте, в круг…
Постояв пару минут, Осинин решил: «Пойду-ка я спать. Завтра с зарей снова в поход — по «дозорам». Он уже хотел подняться по ступенькам, чтобы войти в здание штаба, но его позвали.
Бондаренко стоял в стороне один, на него почти не падал свет, поэтому Осинин его сначала не заметил.
— Что, Сергей, не откликнулся на приглашение Червова, не интересуют танцы-шманцы? — спросил Бондаренко, когда Осинин подошел к нему. — Понимаю. Тоже капитана медслужбы хотел бы в партнерши. Только другого… — он чиркнул зажигалкой, прикуривая папиросу, усмехнулся — Да ты не смотри волком. Я ведь по-дружески. У самого сердце клешнит.
Добавил он вовремя. Осинин готов был взорваться и наговорить колкостей. Но слова Бондаренко, сам тон, каким они были произнесены, выражение его лица, отчетливо высветившееся на миг, остановили инженера. Сергей понял, что Бондаренко хочет поговорить по душам, на равных. Поддерживая это, он участливо проронил:
— Коль так, зачем куришь? Табак для сердца гиблое дело.
— А-а, что для моего мотора не гиблое. Радость? Любовь? Или взбучка?.. Все к одному.
— Чересчур близко все воспринимаешь.
— Иначе не могу. Не мо-гу и баста! Мы, кстати, не о том говорим, отклонились от темы, так сказать. Разве ты ни о чем не хочешь меня спросить? — Бондаренко затянулся папиросой и выжидательно посмотрел.
Осинин замялся:
— Да… не знаю даже. Вообще, был вопрос после партсобрания. Только теперь…
— Выслушай меня… Знаю, стал я у вас с Казаковой на пути. Каюсь. Стыдно признаться, когда у меня сердце прихватило и я ходил каждый вечер в медпункт, желая ее увидеть, — это была не прихоть. Но… и не любовь. Теперь это понимаю. На меня в ее присутствии накатывало удивительное душевное спокойствие, я ощущал какое-то необъяснимое внутреннее освобождение от повседневных забот, взваленных на меня по воле рока, то есть войны. Достаточно было просто постоять около нее, ничего не говоря… Но это точно не любовь, Сергей. Я люблю жену, сына… Мне трудно объяснить. А ты напыжился, не замечаешь ее. Она переживает, мучается… любит тебя.