162

ся наедине, то вы можете говорить все, что вам угодно. Но в присут­ствии моей жены и моих детей это — совсем другое дело. В качестве отца и главы семьи я не могу терпеть...» Будем говорить здесь не о нетерпимости (intolerance), но о не-терпимости (non-tolerance), так как, размышляя, я вижу, что нетерпимость в собственном смысле слова во многих случаях является скорее противо-терпимостью. От­каз проявить терпимость, следовательно, оправдывается обязаннос­тью хранить нечто. «Речь не идет обо мне, речь не идет о том, что я чувствую. Но речь идет об определенном достоянии, мне доверен­ном, и по отношению к которому я не могу — не имею права — до­пустить, чтобы оно было задето». Скажем еще раз: моя личность здесь не обсуждается, но во имя священных интересов, которые я пред­ставляю и защищаю, я должен вам запретить... Я выступаю как бы часовым на передовом рубеже. «Я не могу вам позволить вклиниться в ту зону, которая находится под моей защитой. Это было бы преда­тельством по отношению к моим мандатам. И именно ради них я обнаруживаю свою нетерпимость».

Здесь, конечно, открывается широчайшее поле для исследований. Я не имею в виду лишь внутреннюю искренность того, кто говорит так, ту искренность, которая всегда может быть оспорена. Более су­щественно то, что нужно спросить о природе или о правомочности мандата самого по себе. Кто дал мне право представлять такие выс­шие интересы, относительно которых я заявляю, что они не являют­ся моими в узком смысле слова? Несомненно, нужно будет вернуть­ся к этому вопросу в дальнейшем.

Если теперь мы перейдем к самой терпимости, то увидим, как про­блема значительным образом усложняется. Действительно, терпимость имеет то общее с нетерпимостью, что она также осуществляется во имя чего-то, ради какого-то высшего интереса. И в высшей степени интересно заметить, что в обоих случаях, под покровом утверждения, лицемерие или ханжество всегда могут быть пущены в игру.

Но мне представляется необходимым сразу же различить два слу­чая: или я лично принимаю позицию, противоположную той, кото­рая выражается в проявлениях, требующих обнаружения терпимос­ти по отношению к ним, или же я, напротив, придерживаюсь нейтралитета, то есть индифферентен перед лицом одной позиции и другой, ей противоположной.

Возьмем первый случай. У меня есть определенные мнения, но я показываю себя терпимым по отношению к тем, кто придерживается противоположных мнений. И это означает не только то, что я воздер­живаюсь от борьбы с ними. Я им гарантирую полную свободу в той мере, в какой это зависит от меня, я препятствую тому, чтобы мешали собраниям тех, кто разделяет их позицию, чтобы срывали их церемо­нии и т. п. Все это—противо-нетерпимость, о которой я говорил выше. Но как возможна такая установка? Включает ли она и возражение в свой адрес или оппонирование? Нам нужно теперь спросить, какая связь соединяет меня с моим мнением и каким образом я формирую

б*

163

изнутри позицию по отношению к мнению другого. Вопрос, который здесь встает, касается условия терпимости, а именно не под прикры­тием ли некоторого ослабления связи, которая соединяет меня с моим мнением, я могу соблюдать толерантную установку по отношению к противнику (который, следовательно, перестает быть противником и становится соседом). В итоге не в той ли мере, в какой я придаю мень­ше значимости моему собственному мнению (и в какой я тем самым менее в нем уверен), я склоняюсь к тому, чтобы свидетельствовать по отношению к другому более широкую терпимость? Терпимость в та­ком случае оказывается в конце концов плодом определенного скепси­са, который, впрочем, может осознаваться в очень слабой мере. Таково вступительное замечание, на которое я сослался в начале этого очерка: не в том ли дело, что, поскольку верование стало мнением или, точнее, устремилось к тому, чтобы так себя квалифицировать, оно и смогло войти в мир? Конечно, я не считаю, что эта гипотеза должна быть про­сто и безоговорочно отвергнута. Но истина мне представляется куда более сложной. Можно себе представить в точности противополож­ную диалектику, и это как раз то, что мне теперь необходимо подчерк­нуть. Поскольку я дорожу своим мнением и сознаю это, постольку возможно (при условии, что я хорошо представляю себе другого и ту связь, которая соединяет его с его мнением), чтобы я поставил себя на место другого и тем самым представил бы это мнение как достойное уважения именно в силу глубокой убежденности, с которой оно разде­ляется. Очевидно, что сознание моей убежденности в моих мнениях подтверждает для меня его, другого, убежденность в его мнениях. На­против, если я настроен скептически, то не склонен относиться все­рьез к любым убеждениям (с этой точки зрения если здесь и есть тер­пимость, то это терпимость с деградированным смыслом, в той мере, в какой терпимость есть равнодушие и ничего другого). Я подчеркиваю, что все это возможно, но здесь нет фатальности, и мы увидим почему.

Что же акцентируется в том случае, к которому я только что при­влек внимание? Единственно сам субъект, его собственная опреде­ленность или же то движение, посредством которого он устремлен к некоторому утверждению. Я бы это пояснил так: я признаю относи­тельно себя самого, что ценность верования состоит в том, что оно выражает саму суть моего существа, мою реальность как субъекта. Отталкиваясь от этого сознания, я признаю, что чужое верование пред­стает передо мной тоже как выражение — пусть и другое, отличное — личной реальности, другой личной реальности, которая также должна быть защищена. И любая персоналистская попытка (в широком смыс­ле слова «персонализм») обосновать, узаконить терпимость, как мне представляется, будет опираться на такую предпосылку.

С другой стороны, есть трудность, которой мы не можем избе­жать. Рассматривая верование как способ осуществления личности, не пытаюсь ли я отвлечься от объекта, с которым оно связано, или, другими словами, от его направленности? Если считать мое собствен­ное верование выражением меня самого, то не означает ли это неким

164

образом предать его, сдвинув центр его тяжести от объекта к субъек­ту? Не правда ли, что в самом этом предательстве кроется исток тер­пимости, его корень? Действительно, продумаем вновь всю проблему, фокусируя на этот раз значение понятия верования на объекте. И что же мы тогда обнаружим? Я верю в некоторую реальность, иначе гово­ря, в то, что эта реальность действует на меня как своего рода магнит и что характеристики моего верования диктуются мне самой этой ре­альностью, причем я сам способностью выбора в данном случае вряд ли обладаю. Но эта реальность, поскольку я верю в нее, не может не представляться мне долженствующей привлечь к себе внимание всех, как если бы она наделила мое верование в нее неопределенной силой распространения, в ходе которого оно встречает противоположные верования, на которые оно натыкается, как на преграды. Заметим ми­моходом, что как верующий, стремящийся к обращению других, я про­веряю то, что мы выше говорили о роли представления, мандата или наделения правом в акте терпимости или нетерпимости (я выступаю в качестве распространителя веры, и мне кажется, что отказ от обраще­ния тех, кто не верит в то, во что верю я, послужил бы к обвинению меня в вялости). И чем сильнее моя мысль сосредоточивается на объекте моей веры, тем с большей необходимостью я буду расположен списы­вать на счет заблуждения ту оппозицию, которую встречает моя при­верженность этой вере. Так как, действительно, если я, принимая во внимание исключительно субъекта, мог легко установить своего рода равноправие или равноценность верований, понимаемых как способы выражения личности, то теперь это уже не так. Как в этом случае я мог бы признать за объектом ложного верования что-либо подобное той абсолютной привилегии, которой пользуется объект моего собствен­ного верования? Это невозможно без впадения в противоречия агнос­тицизма, без того, чтобы моя вера подвергала отрицанию саму себя.

Скажут, что подобная приверженность еще не есть сама по себе нетерпимость. Во всяком случае, если мы вспомним, как я охаракте­ризовал проявляемую в действии терпимость — как признание и га­рантию, данную другому, — то ясно увидим возникающую здесь трудность. В той мере, в какой я объект моей веры рассматриваю как священный, разве мне не воспрещается допускать в себе склонность поддерживать неверующего в его неверии? И более того, разве мне не предписано или, по меньшей мере, рекомендовано бороться про­тив печального использования его, неверующего, собственной сво­боды (в том смысле, в каком я должен помешать ребенку или неурав­новешенному человеку посягать на свою собственную безопасность или безопасность окружающих)?