Изменить стиль страницы

— Стреляй! Стреляй же! — требовала Завина.

Но Семейка уже опустил ствол пищали.

— Почему ты не убил его? — повернула к нему разгневанное лицо Завина. — От него идет наше горе… Он еще отомстит нам!

— Ничего, пусть уходит, — равнодушно отозвался Ceмейка, наблюдая, как плетется от зарослей к холму перетрусивший Кулеча. Остановившись возле затихшего у подножия холма воина, камчадал сердито пнул мертвого носком бродня и полез к костру.

Молча взяв котелок, он сбегал к ручью за водой, промыл недоваренное мясо и снова повесил котелок на рогульку над костром. С этого момента он относился к Семейке с нескрываемым почтением.

Отдохнув и пообедав, они продолжали путь. Кулеча легко и споро шагал впереди, вполголоса напевая что-то, стараясь всем своим поведением показать, что бегство с холма во время нападения было и не бегством вовсе, а хитрым маневром. В руке он сжимал копье, взятое у одного из убитых воинов.

В ущелье из-под ног Семейки, замыкавшего их маленький отряд, выскочила ящерица и побежала по осыпи. Семейка ловко поймал ее, завернул в тряпку и сунул за пазуху — на счастье…

День за днем следовали они по тропе, проложенной охотниками по берегу Быстрой, обходя далеко стороной камчадальские стойбища, то ночуя на открытом месте, то забившись в пещеру, если шел дождь. Через горные потоки перебирались по стволам деревьев. В горах уже припорошил землю снег, и они страдали от холода. Семейку удивляла выносливость Завины. Ни одной жалобы на тяготы пути не услышали они от нее.

В тот час, когда показался впереди крест часовни и замаячила крыша сторожевой вышки Верхнекамчатской крепости, Семейка словно обезумел от радости. Он побежал вперед, оставив своих спутников, и с криком ворвался в укрепление, переполошив казаков.

Его узнали. Со всех сторон к нему спешили люди, глядя на него как на выходца с того света. Из объятий Анцыферова он попал в объятия Козыревского, который поспешил отвести его домой. Только введя подростка в избу, Иван узнал, что с ним пришла и Завина, и опрометью выскочил из дома.

Подхватив Завину на руки, Иван так и принес ее в дом, крепко прижимая к груди, словно боялся, что их снова разлучат.

В этот день в дом Козыревских набилось столько народу, что было не протолкнуться. Семейка с Завиной охрипли, в сотый раз рассказывая о пережитом.

Петр на радостях снова выставил трехведерный бочонок вина. Стол на этот раз ломился от обилия. Рыба уже давно дошла до верховий Камчатки, и по горнице носился дух копченых балыков, затекающих золотыми капельками жира, отваренной кеты, дичи, медвежатины. В деревянных блюдах масляно поблескивали белые соленые грибы, высились горками румяные рыбные оладьи, краснела брусника.

— Ну, Иван, — поднял чарку Анцыферов, — за радость твою!

— За чудо спасения! — добавил Мартиан.

— Значит, и за Семейку, — обнял подростка Козыревский. — За его счастливую ящерицу.

Глава одиннадцатая

СТЕПАНИДА

Холодный тусклый луч солнца, пройдя сквозь заиндевелый пузырь, затягивающий крошечное оконце в бревенчатой избе, скользнул по трещинам широкой осадистой печки, сложенной из кирпича-сырца, пробежал по лицу спящего на топчане Атласова и, осветив затянутый паутиной и копотью угол аманатской избы, погас так же неожиданно, как и возник. Утреннее небо над Верхнекамчатском было обложено зимними тучами.

Атласов проснулся и, сбросив тяжелую шубу из собачины, которая служила ему вместо одеяла, босиком пробежал по ледяному полу к печке. Дрова в нее он сложил еще с вечера, и они к утру хорошо высохли. Взяв с шестка несколько лучин, он быстро растопил печь и только тогда обулся в меховые сапоги.

Надев шубу и ушанку, он взял пустое деревянное ведро и застучал в дверь:

— Эй! Отпирай, душегуб!

На карауле в это утро стоял Григорий Шибанов. Выпустив арестанта, он пригрозил, сведя широкие смоляные брови:

— Я из тебя и впрямь когда-нибудь выну душу, вор.

Борода и усы Шибанова были в морозном инее и ледяшках, глаза смотрели тяжело и недобро, и Атласов смолчал. В первое время после ареста он и в самом деле боялся, что казаки потребуют его смерти. Однако выданное Семеном Ломаевым жалованье за два года умерило страсти, и казаки словно забыли про Атласова. На четвертом месяце своего заключения он уже позволял себе переругиваться с караульными.

Сопровождаемый Шибановым, Атласов по глубокой, протоптанной в снегу тропке вышел за стены крепости и спустился к реке. Над прорубью стояло морозное облако. Зачерпнув воды, Атласов, не глядя на Шибанова, словно его тут и не было, пошел обратно, с досадой думая о том, что, если караульного не снимут до полудня, Степаниду к нему сегодня не пропустят; Шибанов был не из тех, кого можно сломить долгими уговорами.

Аманатская изба с пристроенной к ней каморкой для караульного была рублена на две половины. В одной содержалось человек десять камчадальских князцов-заложников, в другую, меньшую, поместили Атласова.

Сунув в печь чугунок с рыбным варевом, он опустился на лавку возле расшатанного, в две доски, стола и стал ждать Степаниду. Вскоре и в самом деле послышался ее голос за дверью. Однако, как он и опасался, Шибанов не пропустил ее в арестантскую, и уха из свежемороженых гольцов показалась Атласову безвкусной. Когда в караульных был кто-нибудь посговорчивее Шибанова, они со Степанидой завтракали вдвоем. Но случалось это не часто.

Закрыв вьюшку протопившейся печки, чтобы не упустить тепло, он зашагал из угла в угол арестантской, стараясь не поддаться гневу, ибо только спокойствие и ясная голова были теперь его союзниками.

Итак, он опять заперт в тюрьме. На этот раз, по сути, из-за женщины. Если, сидя в якутской тюрьме, он жалел о том, что поддался разгулу и не помешал казакам совершить разбой, то сейчас, повторись вся история со Степанидой, он не отказался бы от этой женщины.

Когда там, на базарной площади, он впервые увидел ее, ему показалось, что он сходит с ума. Ибо среди пленниц, приведенных казаками с Авачи, он увидел вдруг Стешу Серюкову. То же широковатое светлое лицо, те же темные с таким знакомым большим разрезом глаза, те же полные губы — всем выражением лица, станом, походкой это была его Стеша. Только волосы, еще более длинные, чем у Стеши, были чернее и гуще. И когда Мартиан окрестил камчадалку Степанидой, голова у Атласова совсем пошла кругом.

Второе чудо произошло тогда, когда он властно взял Степаниду за руку, и она, лишь на миг отшатнувшись, вдруг доверчиво пошла за ним, как будто тоже узнала его, едва внимательно вгляделась в лицо Атласова. Когда в торговом ряду он покупал ей подарки, она уже сама крепко держалась за его руку, словно опасалась, что их могут разлучить.

Теперь он знал, что она верна будет ему всегда: Степанида прибежала к арестантской через час после того, как его обезоружили и взяли под караул. Она умоляла караульного до тех пор, пока тот не пропустил ее к арестованному, и приходила потом каждый день, хотя чаще всего ее не пропускали.

Нет, он не жалеет о том, что отбил ее тогда силой у Беляева. Мучает его другое: он зарубил саблей безоружного. Разве это не позорно для казака? И хотя тьма, застилавшая его глаза, рассеялась, поспешный его уход с ярмарки был как бегство от самого себя.

Он еще не успел как следует опомниться, поэтому и поверил слуху, что камчадальские воинские отряды подходят к Верхнекамчатску, приказал вернуть казакам оружие. И оказался безоружен сам.

Все помыслы его теперь сосредоточены на одном: как вырваться из-под стражи?

Атласова бесит, что все казаки из его ближайшего окружения отвернулись от него, даже Щипицын. Он пытался связаться с ним через Степаниду, но тот не захотел иметь с Атласовым дела, опасаясь, что воевода не простит пятидесятнику убийства Беляева. Что ж, каждому своя шкура дорога. Только рано Щипицын поставил на нем крест. Здешние казаки мало представляют, с кем имеют дело. Когда нет никакого выхода, он умеет посмотреть на потолок, как учил его когда-то Лука Морозко, и прочитать, в чем его спасение.