Изменить стиль страницы

— Не тронь… Это моя точка опоры. Без нее свалюсь со стула. — И, повернувшись к Вере и Вале, добавил: — Ухайдакали вы меня, девки!

Все зашумели, загремели стульями и гуськом пошли к Деду и Ивану. Поднялись с места и мы. Дед отступил на шаг от стола и растроганно принимал поздравления. Когда подошла к нему Валя, он обнял девушку за плечи:

— Ух и люблю же тебя, Валюша! Если бы не моя старуха, женился бы на тебе.

Все захохотали.

— Ты глянь на Гришу, — подтолкнул меня Славка, — совсем ошалел от этих припевок мужик.

Я давно наблюдал за Гришей. Он действительно был каким-то потерянным. Когда девчата выпаливали свои припевки, Гриша как заведенный вертел головой из стороны в сторону, боясь пропустить хоть слово. Лицо восторженно-удивленное и немножко глупое. Такие лица бывают у людей, когда их вдруг неожиданно знакомят с выдающейся знаменитостью.

— За урожай! — поднял высоко свой стакан Дед. Но пить не стал, а только пригубил. Он сегодня вообще почти не пил, и, когда его просили, Дед весело отвечал:

— Сегодня я и без вина пьян.

Подойдет, ткнется бородой в плечо и шепчет:

— Ну давай тащи. За урожай! — пригубит свой стакан и идет дальше.

Теперь после тостов — окончание полевых работ, за колхоз, за тех, кто бьет Гитлера, у Деда был его постоянный и неизменный тост: «За урожай!»

Иван с сыном заиграли вальс. Стол и стулья сдвинули к стене, и закружились пары. Девчата не ждали приглашения парней, а сами подходили и увлекали их в круг. Я хотел, чтобы ко мне подошла Вера, но, когда она взяла меня за руку, страшно смутился.

— Я только в одну сторону умею…

— Что в одну сторону?.. — захохотала Вера.

Я почувствовал, как мое лицо и уши превращаются в уголь.

— Умею кружиться только в одну сторону…

— В эту? — подхватила меня и закружила Вера.

Она так крепко и властно держала меня, что я вертелся вокруг нее волчком.

Рядом танцевали Славка с Валюшей и Шурка с Любой. Они, как и я, танцевали за девушек, и это немного ободрило меня. А когда я увидел, что и Василий Афанасьевич вальсирует вокруг нашей Оли, то успокоился совсем.

Верины глаза были на уровне моих, но я не решался смотреть в них и глядел в сторону, на танцующих. Вера подтрунивала, заглядывала в лицо и все время то спрашивала, то поучала меня.

— Танцевать с дамой и смотреть в сторону невежливо, Андрюшенька. Ты в какую сторону не умеешь кружиться? В эту? — И она резко начинала вращать меня то влево, то вправо. В ее сильных и цепких руках я вдруг почувствовал себя мышонком в лапах кошки. И убежать-то некуда!

Хотя, если честно признаться, бежать мне от Веры никуда не хотелось, а хотелось одного — побороть свое ненавистное дурацкое смущение.

…Конец нашего Праздника урожая помню урывками. Я танцевал опять с Верой, потом вместо нее оказалась Валя, и я все время допытывался, сочиняет ли она припевки. Валя смеялась, называла меня чудаком.

— Только услышу гармонь, припевки так и рвутся из меня.

Потом стояли на веранде, и Гриша, больно сжав плечо, тряс меня и говорил что-то об учебе. С Дедом и Василием Афанасьевичем он договорился. Я могу не ехать в МТС, на ремонтные работы, а пойду в школу. Я не соглашался…

Подошли Василий Афанасьевич, Шурка и Славка. Стали говорить опять о войне и гадать, когда она кончится. Я рассерженно сказал, что она никогда не кончится.

Никто не обратил никакого внимания на мои слова. И тогда я шагнул в круг и громко сказал:

— Вы посмотрите, сколько идти нашим солдатам до Берлина! Пол-Украины, всю Белоруссию, Прибалтику, Польшу, а тогда только начнется Германия…

— Не каркай! — прикрикнул на меня Гриша.

Я обиделся, отошел, а они начали спорить все о той же войне, какая шла где-то там и была здесь повсюду, рядом. Говорили о втором фронте — бесконечная тема всех разговоров о войне…

Обида моя тут же прошла. Я стоял в стороне, прислушиваясь к запальчивому разговору ребят, и думал: «Вот уже больше двух лет разговоры людей сводятся к войне. Война затопила все: и землю, и души людей. Сколько же еще это будет продолжаться?»

Почему вдруг я понял, что впереди еще много войны? Почему стал рассуждать, как моя мать, Дед, Василий Афанасьевич?.. Что это со мной? Стоял и прислушивался к себе и не мог понять, откуда это.

Будто и во мне гудела эта страшная война. Она уже стольких унесла. Даже в моей памяти они не умещаются: Сенька Грызлов и их семья, девушки с Украины, Степаныч, Костя, те первые убитые красноармейцы, а сколько их, без имен и фамилий, и тех, кого мы хоронили весной, и тех, кто так и остался под развалинами. И Васька, бедный Васька — моя непроходящая боль. У меня путается в голове. Мне нечем дышать. Что со мною? Я стою и прислушиваюсь к себе и не могу понять, откуда это.

А происходило простое и обыкновенное — я взрослел.

В страну юности

«Газик» с открытым верхом тянет за собой шлейф пыли. Чуть приподнявшись над сиденьем, ошалело верчу головой, пытаясь узнать свои поля. Тридцать лет назад тут «ковырялись» наши «старички» — колесные трактора. Где-то здесь, узнаю и не узнаю. Сердцем узнаю, а глазами нет. Да и как узнать? Поля совсем не те: большие, ровные, как стол, а наши были маленькие, кургузые, иссеченные оспинами окопов, провалами разоренных блиндажей. Их пересекали какие-то балочки, лощины, а теперь до самого горизонта размахнулись эти бескрайние поля.

Нет, не могу определить, где седьмое, где девятое, а где-то Горемычное… Васьки Попова поле. Не могу… Только першит в горле да чуть щиплет глаза. Наверно, от пыли, нашей знаменитой приволжской. Вот она не изменилась: рыжая, едкая, способная в безветренную погоду бесконечно долго висеть над дорогой, и тогда уж лучше ехать обочиной. А сейчас и обочины-то нет. Все вокруг распахано до самой дороги. Да и дорога-то не та, по какой мы ездили. Все стало не таким, а вот пыль осталась той же. У нее даже вкус и запах те же, и я на мгновенье словно провалился в жаркие августовские дни сорок второго.

…Зыбким белесым туманом колышется стена пыли. Мы на окопах за городом. Мимо нас с вечера до утра в этот белесый туман по дорогам и за дорогами двигаются бесконечные колонны красноармейцев.

Они уходят туда, откуда по ночам мы все сильнее слышим грохот и гул, втягиваются в ту излучину Дона, про которую вот уже несколько недель говорится в сводках Совинформбюро. Идут как в бездонную прорву, только по ночам, когда над степью не кружат самолеты, идут пропыленные, во взмокших новеньких гимнастерках и пилотках, со скатками и зелеными касками, привязанными к рюкзакам.

Шли сибиряки и уральцы. Молодые, здоровые, они весело выкрикивали из колонн, заговаривали с женщинами, отпускали крепкие шутки и хохотали. Сколько их тогда шло к этой излучине, загорелых, крепких! На окопы мы выходили рано, чуть засереет рассвет, и еще заставали эти колонны на марше. Бежали к дороге, становились у самой обочины, вглядывались в лица, надеясь увидеть кого-то из своих родных и знакомых. Я и сейчас вижу, какими глазами они смотрели на женщин: горячими, озорными и, может быть, немного виноватыми…

— Что, не узнаете родные места? — весело поворачивается в мою сторону шофер. Лицо у него круглое, опаленное солнцем, улыбка до ушей. — Мне Григорий Кузьмич наказывал, чтоб обязательно повез вас этой дорогой. Все сам встретить рвался, да срочно в район вызвали.

— Миша, сколько тебе лет?

— Уже двадцать четыре. А что?

— Да так… Чтобы не забывать свои…

Миша смеется. Он легко и лихо ведет машину, то неудержимо разгоняет, то плавно сдерживает ее прыть, ловко перескакивая выбоины и ухабы. Андрей восхищенно следит за ним. Я вижу, какое нетерпение сжигает его сейчас.

Перед нашей поездкой на юг в лагере для старшеклассников он научился водить машину, и теперь желание сесть за руль, да еще на глазах у родителей и сестры, разрывает его. Он уже шептал матери на ухо: «Попроси у него… Попроси…» Ко мне не обращается. Знает: просить за него не буду, да и понимает — не до него мне.