Изменить стиль страницы

— А можно мне рассказать про вашего Гришу-разведчика?

— Можно! Только не сочиняй много.

Лицо Андрея вспыхивает. Он опускает голову, смотрит куда-то мимо меня, но тут же, овладев собой, раздраженно спрашивает:

— А когда же мы поедем к Грише в совхоз? Все только обещаешь…

— Поедем. Обязательно поедем.

— Я и Юлька? — резко вскидывает голову Андрей. Взгляд требует прямого ответа. — Обманывать нечего. На юг тоже сто лет собираемся…

— Поедем. И на юг, и к Грише, — твердо отвечаю я, понимая, что сейчас даю слово, от которого уже нельзя отказываться.

Андрей согласно кивает. Он верит, что говорю правду, и тут же вновь заговаривает о своем докладе. Как ему хочется сейчас быть со мной на равных!

И я в детстве любил рассказывать ребятам всякие небылицы. Выдастся свободный часок, шмыгнем куда-нибудь в сторону от стана, завалимся в бурьян, чтобы не видел нас бригадир, и давай травить. Сельские ребята любили слушать про городскую жизнь. Естественно, что все мои рассказы кончались войной. Увлекшись, я иногда спрашивал ребят: «Как вам сделать, чтобы его убили или чтобы он остался живым?»

Шурка в таких случаях порывисто вскакивал и кидался на меня с кулаками:

«Так ты все врал! Мы что, дураки?» Ребята не защищали меня. Даже мой закадычный кореш Васька Попов не шевелился. Подражая нашему бригадиру, он покусывал травинку и смотрел на меня как на пустое место. Из-под насевшего на меня Шурки я хрипел:

«Это правда, ей-богу, правда! Он жил на Медведицкой улице, а работал на Тракторном заводе. Когда немцы прорвались в город, пошел в рабочий батальон. Тогда все с завода уходили на фронт, а вот остался он жив или нет, не знаю…»

Андрей и Юля тоже часто просят меня рассказать про войну. Но соглашаюсь я редко.

С большой охотой вспоминаю другое время, тоже трудное, но то, когда мог действовать. Не сидеть, как мышь, в углу блиндажа и ждать смерти, а заниматься делом. Этим делом для меня была работа в тракторной бригаде.

Время безжалостно отдаляет нас от тех лет, и уже сейчас прошлое встает в памяти не сплошным массивом, а отдельными островками, хотя и очень яркими. Склеивать их в один материк не хочется, потому что, как бы ты ни старался, клеем этим непременно будет домысел.

…Помню первый отчет о работе нашей тракторной бригады. Несколько вечеров мы трудились с Василием Афанасьевичем над ним.

— Главное, Андрюха, отчитаться за горючее, — говорил бригадир, — а трудодни приложатся.

И мы мучительно придумывали, по каким «статьям» можно списать недостающие литры керосина. Но «статья» в основном была одна — наши вспаханные и посеянные гектары. А их едва хватило, чтобы покрыть половину израсходованного горючего. Один бригадир да Дед знали, куда делось это горючее. Большая его часть «уплыла» еще там, в селе, когда мы стояли на ремонте. Керосин нужен был всем. Мы списывали его на промывку деталей при ремонте и на перегонку тракторов в поле по тройной норме, и вес же недостача была большая. Василий Афанасьевич долго удивленно таращил глаза на составленную мною ведомость расхода горючего, тяжело вздыхал, трогал негнущейся пятерней свои жидкие сивые волосы, а потом, махнув рукой, сказал:

— Пиши, Андрюха, новую и поставь остаток литров триста.

— Так у нас и двухсот нету, — возразил я.

— Ничего, пиши. Начнем по-настоящему работать — покроем. Тут трошки неувязка у нас вышла.

Я написал.

Было это в мае. Наша единственная, собранная Халимом Викуловым из утиля сеялка все еще пылила по пересохшей весновспашке. Сеяли ячмень, просо, гречиху и какую-то небольшую толику овса и кукурузы — все, что смог достать колхоз. В отчете, который я вез в МТС, сев был закончен и мы уже пахали пары.

Белый узелок с харчами еще с вечера привязан к багажнику итальянского велосипеда — моего трофея. В узелке — баклажка с молоком и кусок хлеба. Отчет в кожаной полевой сумке. Можно ехать, но бригадир останавливает меня:

— Возьми вот это. Отдельно положи, — и он сует несколько листков бумаги. — Тут мы с председателем подписали чистые бланки актов и отчетов. На всякий случай…

Я понимаю, как могут выручить эти бумаги, и торопливо запихиваю их в полевую сумку. На радостях метров двадцать стремительно несусь с велосипедом, а потом, как цирковой наездник, вскакиваю на седло.

— Смотри не сверни шею! — кричит бригадир.

Но меня уже подхватило вихрем. Только успеваю перебирать педалями. Натянутой струной во мне звенит радость. Отличная машина! Два тормоза. Ручной тормоз в диковинку. Хромированные ободья колес отливают голубоватым светом. Ах как легко они мчат меня туда, к подожженному еще невидимым солнцем горизонту. Где сделали эту легкую, как птица, машину? В Риме? Турине? Милане? А больше-то я и городов в Италии не знаю. Вспомнил Венецию. Конечно, в Венеции, только в таком прекрасном городе и могли сделать этот велосипед.

Но как он попал с берегов Адриатики на берега Волги? Я нашел этот велосипед в полуобрушенном блиндаже километрах в трех от полевого стана на второй или третий день после нашего выезда в поле. Как завидовали мне мои дружки! Да и сам я от радости не находил места.

До Красноармейска, который тогда был южной окраиной города, домчался легко, как вдруг почувствовал: сдало переднее колесо. Откинулся, перенося тяжесть тела на заднее колесо. Только бы выбраться на подкачке! Насос у меня хороший — автомобильный. Накачав, вскакиваю на седло и сколько есть мочи жму на педали.

В Большие Чапурники, где находится МТС, не въехал, а влетел как угорелый. Даже не верилось, что вот так легко добрался. Перед двором МТС соскочил с велосипеда. Осмотрелся, поискал колодец.

Колодец в конце двора, и я покатил велосипед мимо разобранных тракторов, культиваторов, сеялок. Вода холодная. Ломит зубы, но пить ее нельзя. Горькая, соленая, вяжет во рту.

— Ее пьют?

— Пьют, — бойко ответил возившийся у трактора человек. — Люди пьют, лошади отказываются. Пей, не умрешь.

Человек, резко шатнув свое худое тело, вышел из-за трактора, и я увидел, что он без ноги.

— Пей, — подбодрил он меня, — она только на вкус сволочная, а так ничего…

Пить расхотелось, даже мутить начало… Но это не от воды. Я ведь еще не ел сегодня, а время к обеду. Нестерпимо захотелось выпить молоко и съесть хлеб. Развязана бечевочка на багажнике, и я уже пью нагретое солнцем топленое молоко и жую медово-сладкий хлеб. О, блаженство, вкуснее я не знаю ничего на свете.

— Ты откуда такой богатый взялся? — двинулся в мою сторону одноногий.

Я вздрогнул, оторвался от баклажки и с ужасом понял — большая половина хлеба исчезла. Эх, да когда же я его проглотил? И укусил-то два раза. Я так растерялся, что чуть не заплакал.

— Ты гляди, хлеб! — приковылял ко мне заморыш тракторист. — Вот живут! — И его высохшее лицо изобразило такую гримасу, что я попятился от него.

Не успел опомниться, как мой хлеб был уже во рту этого одноногого.

— Наверное, молоко? — переводи дух, кивнул он на баклажку и так же властно протянул руку.

Отдал баклажку. Он запил хлеб молоком и, маслено сверкнув своими маленькими мышиными глазами, изрек:

— Ну и кормят же вас…

Молча вырвал из его грязных рук пустую баклажку и, подхватив велосипед, кинулся прочь.

— Ты чего, малец? — прохрипел он вслед. — Чего? Осерчал…

Я не ответил, боясь расплакаться.

Прямо с велосипедом потащился в контору.

В небольшой комнате за одним столом, сколоченным из досок, сидели четыре человека — три женщины и старик. Стол завален бумагами, папками. Перед каждым — счеты. Старик, заросший седой редкой щетиной, сидел как-то неестественно прямо и, отстранив от себя в вытянутой руке бумагу, звонко щелкал костяшками. Круглые очки в железной оправе держались на кончике носа. На бумагу он смотрел поверх очков. «Смешно. Зачем же он нацепил очки?» — подумал я.

На мое приветствие ответила лишь женщина, сидевшая у двери.

— Из «Первомая», с отчетом… — стараясь заглушить перестук счетов, сказал я.