Изменить стиль страницы

— Здравствуйте.

И замолчали. Меня удивило это молчание, и я решил, что красноармеец только для меня первый в нашем хуторе. Другие скорей всего уже встречали здесь наших бойцов, которые выбили немцев. Однако нашего гостя не смутил холодноватый прием. Он стащил с плеча вещевой мешок, а затем и винтовку и повесил их на столбик с надетым сверху дырявым чугунком. Дедушка отошел на шаг, но все так же смотрел на догорающий дом.

— Не горюй, папаша, — сказал красноармеец, — дом можно построить и другой… И еще лучше…

— Где ж ты был, когда этот супостат палил его? — сердито повернулся дедушка. — Где? — В покрасневших глазах его стыли слезы. Он не вытирал их, а все время хватался рукою за ворот телогрейки и тянул вниз, точно кто-то давил ему горло.

Красноармеец пожал плечами и достал из кармана шинели пачку немецких сигарет.

— Да там же, — протянул он деду сигареты и опустил голову.

Дедушка даже не пошевелился, и я, чтобы сгладить неловкость, сказал:

— Он не курит.

— Тогда давай, папаша, помянем твой дом, — сказал красноармеец и стал снимать со столбика свой вещмешок. — Их много на земле пожгли, домов. Не горюй! — Он развязал лямки, потом расслабил веревочку и достал белый матерчатый сверток. Это была пара нательного бязевого белья. Выпростав из него бутылку, молча колыхнул ее в руке.

Я вспомнил про Васькины консервы, достал банку и протянул ее дедушке. Мне хотелось, чтобы он сменил гнев на милость.

— Сыновья есть? — как ни в чем не бывало продолжил красноармеец.

— У дедушки два сына, — заспешил я.

— В армии?

— Вот такие же, как ты, — наконец отозвался дедушка, — воины. — Он опять замолчал, продолжая смотреть на терявший силу огонь, но я уже понял, что та злоба и горечь обиды, которые все время рвались из него, стали утихать. Он переступил с ноги на ногу, оглядел красноармейца, будто только сейчас его увидел, и буркнул: — Чего мы тут стоим, пойдем до кухни, освободитель…

— А может, тут? — засуетился красноармеец. — У меня вот и кружечка. Да и спешу я. — Но дедушка уже пошел к кухне, и красноармеец, подхватив свой рюкзак и винтовку, как провинившийся подросток, поспешил за ним. — Да ты не убивайся, папаша, построите дом-то, построите…

— Нет, — отозвался дедушка, — я уже отстроился, стройте теперь вы, если допустили его сюда… — И, повернувшись ко мне, добавил: — Попроси там у матери луковицу.

Они уселись под навесом, где стоял шаткий, грубо сколоченный стол и две лавки. Когда я принес луковицу, соль и кусок черствого хлеба, дедушка и красноармеец уже сидели за столом. Перед ними стояла бутылка, закопченная алюминиевая кружка и Васькина плоская банка консервов. Они уже открыли банку. Там лежало несколько серебристых рыбок, у которых были отрублены головы и хвосты.

— Сардины называются, — пояснил красноармеец и пододвинул дедушке кружку.

Я впервые слышал это слово и удивился, что невзрачную рыбешку, похожую на наших гольцов, называют таким красивым словом. Им можно было назвать страну.

— У них вся еда чужая, — сказал красноармеец и подцепил ножом рыбку. — Всю Европу ограбили. Это вот консервы датские, а есть французские, голландские, норвежские, греческие… Вот и повоюй с ними. — Он налил из бутылки в кружку и, подняв ее над столом, крикнул: — А мы их бьем и будем бить так, что внукам своим закажут…

Он выпил, подержал в руке хлеб с рыбкой и протянул его мне, а сам отрезал кусочек от луковицы и, макнув его в соль, стал жевать.

Рыба была на удивление вкусная, и я пожалел, что Васька дал мне всего две банки. Надо будет сгонять на пожарище, может, еще что осталось там.

А красноармеец уже не говорил, а кричал. Снял шапку, и я увидел, что он не такой уж молодой: на стриженой голове пролысины, на висках седина.

— Они еще заплачут, они еще кровавыми слезами…

Дедушка глядел на груду пышущих жаром головешек и углей, и глаза его опять стали мокрыми.

— Да не горюй ты, папаша! Кто эту войну переживет, будет жить как царь! Кто переживет… — И тут же умолк, будто для его крика не хватило дыхания.

— А ее еще много, — вздохнул дедушка, — ой, как еще много. Он за год вас сюда допер, а за сколько вы его?

— Ну, мы его тоже, за нами не заржавеет! — И, уронив голос почти до шепота, красноармеец добавил: — Хочу, чтобы не убили до весны. Мне только до весны… За зиму отобьем у них Краснодар. Я, папаша, из-под станицы Лабинской. Слыхал про такую?

— Слыхал, слыхал.

— Там у меня двое малых деток, жена и мать старенькая. И мне до них обязательно надо. Вызволить их, а потом можно, как и другим…

В хутор тем временем входила колонна автомашин. Надрываясь, гудели моторы, перекрывая их, кричали люди, все, кто еще не решался выйти из дома, теперь высыпали на улицы. Видя мое нетерпение, дедушка кивнул:

— Беги, Андрюха, может, там и твой батько или кто из наших.

Я сорвался с места, и в груди моей, как колокол, забилось сердце. «Может, отец, может, дядя Ваня или дядя Коля. А может, Виктор?..»

Ищу отца

Машин и людей входило в хутор много. По дороге втягивались подводы. Выбежал навстречу этому обозу. Мне почему-то казалось, что отец может быть там. «Стариков определяют в обоз» — застряла в моей голове чья-то фраза. И хотя я не мог согласиться с тем, что мой отец старик, но его недоступные моему пониманию сорок шесть лет толкали к этому обозу.

— Ты кого встречаешь, хлопчик? — остановил меня красноармеец в заиндевевшей шапке-ушанке. Он шел рядом с подводой, и вожжи в его руках повисли почти до земли.

— Отца, что ли? Эй, малец!

Я кивнул.

— Ну ищи, ищи… А фамилия как?

— Чупров.

— Не попадалась такая. Ты погоди. Слышь, погоди. — Он бросил вожжи на телегу и, не останавливая лошадей, которые были такие же заиндевевшие, как и он сам, стал рыться на дне брички. — Вот, на, — достал он большую банку. — Тушенка!

Подвода уехала. Я стоял с банкой в руках, и меня вдруг будто обожгло воспоминание: да это же тот самый пожилой красноармеец с ручным пулеметом, которого я видел у нашего сгоревшего дома! Летом. Тогда он мне тоже дал вот такую же вымазанную в солидоле банку тушенки. Точно, он! А где же его второй номер? Тот молодой, стриженый, с оттопыренными ушами. Где он? И где же все они так долго были?

Хотел догнать, спросить, но навстречу ехали другие подводы и машины, шли группами и в одиночку красноармейцы, и я скоро забыл про этого пулеметчика, бежал дальше, останавливался, заглядывал в лица людей, искал родное лицо.

Кто-то сунул мне в руки кирпичик мерзлого хлеба, кто-то дал пачку горохового супа-концентрата, я уже не шел, а стоял на обочине, а мимо двигались люди, машины, подводы, и у меня падали из рук пакеты и банки, и я совал их за пазуху, под телогрейку, в карманы. Я был словно в бреду. Меня отрывало от земли и несло куда-то, будто я попал в вихревые потоки. В голове стучала одна радостная мысль: «Выжили! Выжили!» И что бы теперь с нами ни случилось — рядом свои, родные. А немцы покатились за речку, за тот бугор, в сторону Карповки. Да, меньше месяца они были здесь, а показалось, что прожита долгая страшная жизнь, которая была дурным сном и кошмаром.

В этом дурном сне и кошмаре сейчас застряли и барахтаются «супостаты». Они ходили по этой земле, жили в дедушкином доме, а потом сожгли его. Сон и кошмар теперь там, у них, и им расхлебывать ту кашу, которую они заварили. Отольются им наши слезы и муки.

Я брел домой и бессвязно шептал: «Выжили… наши слезы… выжили…»

ДНЕВНИК (продолжение)

1 декабря. С питанием дело обстоит так: сначала продовольствие получают офицеры, они берут себе все, что хотят; затем остатки — унтер-офицеры, остальное достается рядовым. Штаб заставляет привозить для себя масло и другие продукты из далеких тылов, а все другие могут лишь смотреть им в рот. Иногда на меня нападает ужасное настроение.

2 декабря. Непрерывно садятся Ю-88 и доставляют необходимое. Как долго мы будем еще в окружении? По Гумраку стреляет дальнобойная артиллерия русских, с едой становится плохо, особенно с хлебом.

4 декабря. Сильный артогонь. Говорят, окружение прорвано. Съел порядочную порцию конины.

7 декабря. Дико холодно. Вчера пришлось застрелить одну лошадь. Утром нашли еще двух мертвых лошадей в хлеву, а одну застрелили. Несчастные лошади больше не выдерживают. Еще месяц, и у нас не останется ни одной. Наш продовольственный паек тоже сокращается. На семь дней — буханка хлеба и конина…

9 декабря. В одной листовке офицерам предлагают сдаться вместе со своими людьми. Идиотская мысль. Вдали пробегала свинья. Все десять человек бросились за ней. Это пойдет на колбасу.

10 декабря. Опять распространяются слухи: Гитлер передал по радио, что до рождества он нас освободит. Тимошенко, со своей стороны, заявил, что его войска больше не отступят. Сегодня были сбиты три Ю-88. У меня опять отвратительное настроение. Когда поразмыслишь о войне, приходишь к печальному выводу: ведется она для немногих. Как это всегда бывает, бедные должны проливать кровь за богачей.

11 декабря. Опять напряженные воздушные бои. Два русских самолета сбиты. Русские летчики очень дерзки. Они сбрасывают листовки и бомбы. Каждый вечер прилетает «кофейная мельница» (По-2. — В. Е.) и сбрасывает бомбы.

12 декабря. Русские летчики становятся все более нахальными. Они сегодня стреляли из бортовой пушки. Наш маленький Фогт убит. Кто будет следующий? Настроение у меня все не улучшается.

14 декабря. Я слишком впал в уныние, снова очень печален. К сожалению, мне не с кем поговорить откровенно. Мучает мысль, что я навсегда останусь в России. И все же надеемся, что в ближайшие дни кольцо будет прорвано. Утром под прикрытием танков и орудий поедем доставать продовольствие. Не хочется провести рождество без всего.

17 декабря. Многие находятся в подавленном настроении, так как мы все еще в окружении.

19 декабря. Повсюду арт-стрельба. Наши это или русские? Бортольд и Рункель погибли вслед за Фогтом. Двадцать процентов раненых. Из пятнадцати человек, пришедших 3 ноября в запасную роту, семь уже выбыли. Когда придет конец нам?

22 декабря. Русские опять прорвались на участке итальянцев и находятся около Миллерово.

25 декабря. Наш праздничный вечер прошел неплохо. Сначала — старая немецкая песня «Тихая ночь, святая ночь». Почтили наших павших товарищей. Все вспоминали родину. На обед были котлеты и пудинг с яблоками. Каждый получил немножко покурить. Несколько дней назад поблизости от нас пленные одного лагеря убили часового, и все убежали. Причина этого, вероятно, голод.

28 декабря. Мы все здесь становимся немножко пессимистами. У всех болят головы. Только бы не заболеть. Тогда все потеряно. Здесь нет ни одного врача. Чувствуешь себя забытым богом и людьми.