Изменить стиль страницы

— Натерпелись?

Я кивнул. За три этих долгих, как годы, месяца нас никто, ни один человек не пожалел, потому что мы жили среди таких же горемычных, какими были сами. Живые жалели только мертвых, а тут вдруг это участливое и тихое, как выдох, «натерпелись»… Глазам моим стало горячо, я отвернулся. Дед взял у меня из рук узел.

— Ты, Андрюха, отдохни. Прибился ведь с дороги, вон даже хромать стал…

— У него осколок вот здесь, — выпалил Сергей и хлопнул себя сзади по штанам.

— Не здесь, — обиделся я. — В бедре он.

Беззубый рот деда опять весело приоткрылся.

— Фу-у ты, я тебя враз на все четыре поставлю. Коней тут раненых взялся выхаживать. Целый лазарет у меня. — И он кивнул на низкий сарайчик в конце двора. — Корову и всю живность эти супостаты порешили, так я теперь там коней держу.

— А где ж вы их берете, тато? — спросила тетя Надя.

Меня вдруг развеселило это странное слово «тато». Так тетя Надя и моя мама иногда называли своего отца.

Дед говорил, что много раненых коней бродит по степи.

— Приходят в село, смотрят в глаза и только что не скажут — люди, мол, добрые, помогите.

Через час мы с дедом уже «возжались», как он говорил, в конюшне. В тесном сарайчике, где раньше была корова, теперь стояли три лошади. Резко пахло карболкой, она заглушала все другие запахи конюшни и даже густой пряный аромат отвара трав, который дед принес из кухни. Он вынимал из чугуна пучок разваренной травы и осторожно промывал рану на ноге рыжего Дончака. Конь послушно стоял, только время от времени поднимал и опускал раненую ногу да нервно подрагивал чистой атласной шерстью.

— Потерпи, хороший, потерпи, умница, — приговаривал дед, макая пучком в отвар и мягко проводя по правой передней ноге коня. Рана была выше колена, она уже затягивалась, оставалось сантиметров десять рассеченной кожи. Дед отбросил пучок травы, зачерпнул со дна чугуна пригоршню разваренной зеленой кашицы, аккуратно разровнял ее на белой тряпице и стал запихивать в рану. Конь недовольно замотал головой, переступая с ноги на ногу.

— Подай-ка! — Дед указал глазами на полоски тряпок.

Я подхватил их с пола. Это была разрезанная вдоль солдатская обмотка.

— Давай бинтуй, солдат.

Когда мы обмотали ногу коню, я метнулся из конюшни и принес охапку бинтов и салфеток. Дед восхищенно осмотрел их, а потом отодвинул в сторонку.

— Да чего там, у нас этого добра много, — сказал я.

— Нет, это для людей, — решительно повторил он, и мы опять стали бинтовать другого коня обрезком солдатской обмотки. Я знал о любви деда к лошадям. О ней в нашем доме ходили легенды. Когда он куда-нибудь уезжал, в его «торбу» клали хлеб или другое что из «печева» и приговаривали: «Деду и коню».

Дед ничего не жалел для коней, а сейчас вдруг пожалел какие-то бинты. Значит, что-то стряслось. Мы закончили наше «лекарьство», и дед, хитро сощурив свои слезящиеся от едкой карболки глаза, весело сказал:

— Ну, а теперь давай тебя…

Сергей с Вадиком захохотали. Оказывается, и они пришли в конюшню, а я так увлекся работой, что не заметил мальчишек.

Нет, с нашим дедушкой явно что-то произошло. Когда мы уходили из конюшни, он вынул из кармана белую тряпицу, которую носил вместо платка, и завернул в нее хрусткие пакеты бинтов и салфеток.

— А еще что у вас есть?

— Риванол, — ответил я и пояснил: — Такое лекарство от ран, в порошке.

— А еще что?

— Инструмент медицинский. Санитарную повозку разбило. Двуколка наша из нее…

Дед даже крякнул от восторга.

— Ты мне покажешь все. — Он завязал концы тряпицы, подержал узелок на широкой ладони, будто взвешивая его, и, поднявшись на свои короткие, так и не распрямившиеся в коленях ноги, сказал: — А теперь, хлопчики, пошли доводить до ума вашу двуколку. Мы ее под Дончака справим. Его уже запрягать можно.

До самого вечера дед возился с нашей тележкой. Он вытесал и приделал ей настоящие оглобли, сбил ящик и даже впереди него приделал лавочку для сидения. Потом достал старый хомут, седелку, вырезал из старой кошмы потник. Стачал из двух солдатских ремней чересседельник, а вот вожжи были из веревки.

— Как у бедного цыгана, — весело подмигнул он нам. — Ну да ничего, разживемся и вожжами хорошими. Завтра в Парасочкину балку съездим, там всякого добра…

Стемнело, когда была готова «вся справа», — так дед назвал сбрую для Дончака. Он еще раз проверил упряжь, прокатил по огороду двуколку, а потом не утерпел и вывел из конюшни Дончака. Конь чуть-чуть прихрамывал, но шел в узде охотно.

У деда был наметанный глаз. Упряжь пришлась Дончаку впору. Сергей и Вадик взобрались в ящик двуколки, и дед, держа лошадь под уздцы, прокатил их за двором. На его приглашение прокатиться с ними я обиженно ответил:

— Не маленький.

Дед, словно заглаживая свою вину, поспешно сказал:

— И правда, мы с тобой завтра делом займемся.

Он выпряг Дончака и повел его в конюшню, а нам приказал идти в кухню.

День прошел, а я еще не видел села. Мы так закрутились в делах с дедом, что только сейчас вспомнил про немцев. Ведь они не только в селе, но и в дедовом доме. Но немцы здесь были какие-то странные — они словно не замечали нас. К дому то и дело подъезжали легковушки. Из них выходили офицеры (у одного были какие-то чудные, плетеные погоны), все они видели, что мы что-то мастерим во дворе, чем-то заняты, но никто даже не поглядел в нашу сторону.

Вечером за ужином я сказал об этом деду, но он тут же возразил:

— Ты, Андрюха, осторожней ходи-поворачивайся. Не смотрят потому, что за скот нас всех считают. — Дед помолчал, пожевал своим беззубым ртом и добавил: — Да и хвост им там, в городе, видно, прижали, не до нас сейчас. А когда в августе пришли сюда, куда какие прыткие были, а теперь морозы начинаются. Где какой шарф, где какая поддевка из кожушины, носки шерстяные — все забирают. А первое — платки бабьи, пуховые, наматывают на себя…

Мы слушали деда молча, только изредка мама или тетя Надя спрашивали у него о ком-либо из деревенских знакомых, но дед отвечал односложно, будто не хотел отвлекаться от своего рассказа о «новом порядке» (он так и сказал: «новый порядок»), какой здесь завели оккупанты.

— Колхоз они вроде бы разогнали и вроде б он есть. Старшим у нас теперь Митька Кривой. Счетовод наш.

— Прибытков, что ли? — переспросила мама.

— Он. Так в своей конторке при счетах и сидит. Они его старостой величают, а он сердится. Да… — Дед опять делает паузу. — На работу люди ходят. Сначала выгоняли, а теперь идут охотно. Все больше за колосками… Сколько кто соберет — все домой и тащат. Попервах-то, когда в колхозный амбар сдавали, так охотников мало было: тот больной, тот слепой, — не видит колосков, а теперь и малый и старый все с утра в поле. Приезжал тут какой-то важный немец из Карповки. Митька говорил — ихний комендант. Так ходил и каркал: «Арбайт карашо, арбайт карашо». Всем надо работать, говорил. Всем. Митька у него за толмача. Он же в германскую у них в плену был. Там и глаз свой потерял. Так вот, кое-что вспомнил по-ихнему и тоже лопочет. Немец тот сказал ему, что будут они всех нас, русских, учить работать, а кто не захочет, тех постреляют. А Митька ему тоже по-ихнему: «Карашо, карашо». Немец-то и уехал с тем, с чем приехал. А Митька собрал всех односельчан и говорит: «Домой носите колоски. Домой. Зерно надо сушить, а в амбаре оно погнить может, да и мыши…» — Дед хитро улыбнулся и подмигнул мне. — Теперь колхозный амбар у каждого дома. Митька даже и трудодни за работу начисляет. Всякая работа, говорит, свою оплату должна иметь. Отчаянный мужик оказался.

— Ну, а если немцы собранный хлеб потребуют? — спросил я.

— А сколько там того хлеба? — опять загадочно улыбнулся он. — Много ль по колоску-то наберешь… Да и в амбаре у Митьки немножко есть, гниет… Вот завтра поедем на эту работу. Ртов-то теперь вон сколько. — И он весело повел глазами по кухне.

— А сколько ж за день набирают? — спросила мама. — Вот мы все поедем — и сколько?