Изменить стиль страницы

— Это что ж, с самой войны и идете? — вдруг спросил я.

— С самой войны, милый, с самой. В поезде мы и сто верст не проехали. Побомбил нас немец сразу… А потом вот так, — он указал глазами куда-то себе под ноги и повторил: — Вот так, милый, вот так…

— Да вы, дедусь, снимите мешочек.

— Не беспокойся, милая, он не заважит плечи, та и пойду я.

— Вам в город не надо, дедушка, — опять сказала мама, — вам другой дорогой на Саратов как-нибудь. Да и как же вы туда, тут же война кругом…

— А как-нибудь, мне только до Волги, а там уже дома…

Старичок переступил с ноги на ногу, намереваясь идти. Мама бросилась к узлу.

— Подождите, дедушка, я вам хоть пшена немножко, на кашу…

Старичок, поправив свой тощий мешок, поклонился маме, тете Наде и нам, мальчишкам. Он отвесил три низких поклона и не спеша пошел. Мы стояли и смотрели ему вслед. Шагов через двадцать он повернулся и, сняв шапку, еще раз нагнул голову к земле. Мы, мальчишки, помахали ему, а мама с тетей Надей тоже поклонились.

Обоз все еще шел мимо. Теперь уже не было тех богатырских коней, а в упряжках шли нормальные лошади, но подводы были интересные: крепкие, окованные железом, с большущими колесами, со специальным сиденьем для ездового. Сбоку, по правую руку у каждого, тормозное устройство. Короба подвод под брезентом, в некоторых открыто стоят бочки, лежат мешки и ящики. Ездовые все больше пожилые, небритые солдаты, в грязном, заношенном обмундировании. Восседают высоко и, пощелкивая время от времени кнутами на непривычно длинных кнутовищах, покрикивают:

— Ёо-ёо, ёо-ёо.

Сергей и Вадик осмелели и уже несколько раз перебегали дорогу, что-то собирая на ее обочинах. Взрослые перестали кричать на них, они теперь были предоставлены сами себе.

Скоро два часа, как мы в пути. Нам с тетей Надей жарко. Почти после каждой машины, которая проносится мимо, нас окатывает клубами рыжей едкой пыли. Мы уже давно сошли с основной дороги (благо в степи теперь столько проселков), а вездесущая пыль настигает нас и тут. В Песчанке мучили мухи, а здесь — пыль. Лица у всех такие, точно нас вывозили в грязной луже. По дороге еще не было ни одного колодца. Пьем из нашего бачка. Вода теплая и противная, пахнет нагретым алюминием.

После перевязки, которую сегодня утром напоследок сделала тетя Нюра Горюнова, бедро болит меньше: все же его вчера сильно натрудил. Мне кажется, что я не только чувствую, где сидит осколок, но знаю, какой он формы. Величиною с фалангу мизинца, но с острыми, рваными краями. Тот, который вынул, был вдвое тоньше, как обломленный гвоздь с зазубринами. Иногда осколок разрастается, ночью был величиною с кулак, а сейчас ничего, нормальный, жить можно. Я уже себя приучил: если терпеть хватает сил, значит, все в порядке.

Прибежали Сергей и Вадик. В руках у них яркие, многоцветные картонные коробочки, обрывки фольги, плоская жестяная баночка, не то из-под консервов, не то из-под чего-то еще. Все необычной формы и необычных, ярких красок. В руках моих младших братьев другой, чужой мир, который занесли сюда эти пугающие нас люди. Они, как хозяева, едут по дороге, а мы сторонимся, тащимся по обочине. Мне хочется крикнуть моим несмышленым братьям: «Бросьте эту гадость! Сейчас же бросьте!» Но мое извечное мальчишечье любопытство подводит меня. В моих руках самая красивая картонная коробочка, и я вслух читаю:

— «Цигареттен». Это у них папиросы такие…

Борюсь с искушением оставить себе эту маленькую, ладную коробочку. В ней могли бы разместиться теперешние «спички»: кресало, кремень и трут — все вместе. Удобная коробочка. Но я перебарываю себя и отбрасываю ее. Сережка бежит, чтобы поднять коробочку. Мой окрик останавливает его:

— Брось! Брось сейчас же все!

Серега недоуменно смотрит сначала на меня, потом на маму, ища у нее защиты. Но я уже ору, не помня себя:

— Брось! Брось! Заразу всякую собираешь!

Сергей испуганно бросает под ноги все богатство. То же делает Вадик.

…Мы долго тащим двуколку молча. Ребята, присмиревшие, идут рядом, я видел, как они несколько раз оглядывались на брошенные ими коробки и баночки, и глаза у них в это время были «на мокром месте».

Ничего, переживут свое горе. А то слишком веселые стали, забыли, что вокруг творится. Дрожь во мне уже почти прошла. Я вижу дорогу, а то шел как в бреду. Теперь способен рассуждать спокойно. Надо будет объяснить ребятам. Вот придем к дедушке, и я им все объясню. Надо обязательно, а то они наделают глупостей.

Мне показалось, что мы миновали уже больше половины пути к хутору Цибенко, когда на дороге началась паника. Она всех нас насмешила, и мы потом еще долго смеялись. Неожиданно машины и подводы начали сворачивать с дороги и, как тараканы, разбегаться по степи. Нас чуть не сбил и не истоптал лошадьми здоровенный детина в серо-зеленой шинели. Обозники в карьер гнали лошадей по степи, а потом бросили свои повозки и смешно, как рыжие прусаки, разбежались, прячась под сусличьи бугорки.

В небе появились два наших «ястребка». Они шли невысоко, в стороне от нас и, видно, не собирались обстреливать или бомбить тот обоз и машины. Самолеты, отвернув влево, стали бить из пулеметов куда-то за бугор, а потом километрах в пяти от нас бросили несколько малых бомб. Нам же пока не было видно, кому они там «дают шороху».

Остановились и смотрели на переполох, поднявшийся на дороге. Это от двух-то самолетов! Ну и вояки! А если бы на них налетел десяток самолетов или столько, сколько налетало на нас? Куда бы они бежали и что делали?

Я даже взобрался на узлы нашей двуколки и смотрел в сторону удалявшихся «ястребков». Но мне видны были только несколько столбов рыжей пыли от взорвавшихся бомб.

— Наверное, Короватку бомбят, — поднимаясь на носки и вытягивая шею, радостно сказала мама. — Смотри, смотри, опять туда поворачивают. Может, там Витя наш… Где-то ж он летает… — Она умолкла, и мы все смотрели в небо до тех пор, пока там совсем не растаяли темные точки. — А может, и в живых давно нет, — грустно вздохнула она. — Сколько их сгорело, сколько полегло…

Теперь наша двуколка, казалось, бежала сама, а мы только и говорили о «ястребках» и о том, «как они им поддали жару».

— А этот, этот, — хохотал Сергей, — фуражка с него слетела. А он голову — за бугорок, а сам весь снаружи.

— И штаны у него красные, — вместе со всеми радостно повизгивал Вадик.

— Где ты видел красные? — спросил Сергей.

— Видел, красные…

— Он что, генерал? — засмеялся я.

— Он генерал, — повторил за мною Вадик и тоже засмеялся.

— Да он не знает, какой цвет красный, — отозвался Сергей, — на желтый говорит — красный.

— Знаю, знаю, — зачастил Вадик и перестал смеяться. — Я знаю и желтый, и красный, и всякий.

— Он знает, знает, — заступилась за сына тетя Надя, и Вадик удержался от слез, которые вот-вот должны были хлынуть из-под его подрагивающих белесых век.

Нам всем было весело. Нет, это не мы у немцев, а они у нас. Мы стояли и никуда не бежали, не прятались, а они, как крысы, разбежались по степи. Суслики и те стояли у своих норок на задних лапках, столбиками, а они врассыпную и ползут, как ужи, на животе. Смех, да и только.

Позже мы все убедились, что Сергей напрасно обидел Вадика недоверием. Дети, оказывается, часто видят больше и острее, чем взрослые.

Солнце клонилось к закату. Мы тащились уже пятый час, а мама недавно сказала, что прошли половину.

Что-то мама просчиталась со своими двадцатью километрами, и я сказал ей об этом.

— По пять километров в час никто не ходит, — ответила за нее тетя Надя. — Это бежать надо. А потом мы же не по дороге, по-за дорогой и по-за дорогой, как зайцы, петляем…

Стали втягиваться в лощину.

— Вот от нее, — мама показала рукой вдоль лощины налево, к горизонту, — пойдет Короватка.

Я знал, что этим странным словом называется цепь почти высыхающих летом озерков, а может, и прудов на дне неглубокой, почти сглаженной балки. В некоторых местах эта балка угадывалась только по более темному цвету травы, хотя к осени она и здесь вся выгорала.