Изменить стиль страницы

— Да, я с ним одного выпуска — тысяча девятьсот четырнадцатого.

— И каково о нем ваше мнение?

— Разрешите на этот вопрос не ответить.

— Очень жаль. Потому, насколько я понимаю, этот самый командарм Пятой армии из молодых да ранних.

— Надо признать, что в Красной Армии смелость молодых приветствуется.

— А у нас?

— У нас предпочтение старичкам вроде Сахарова и Дитерихса.

— Слышал, господа, что у Дитерихса молодые офицеры легко продвигаются в чинах, если, учитывая настроение генерала, набожно целуют на груди у него офицерский «Георгий».

— Вы, господин Вишневецкий, всем интересуетесь и не боитесь многое запоминать.

— А как же. Мне ведь тоже хочется возле омской упряжки не без прибыли бежать. От неудач на фронте я, после потери Урала, остался почти в подштанниках. Кроме того знаю, трусить теперь опасно. Время теперь революционное. В Омске осиное гнездо всякой эсеровской нечисти, она к нам, монархистам, не ласкова.

— В этом вы правы, господин Вишневецкий. Уверен, что именно эсеровская отупелость особенно мешает нашему адмиралу, — вступил в разговор обычна молчаливый Турнавин.

— Признаться, господин Турнавин, для меня политические эсеровские тонкости не по зубам. Но в моем понятии партия эсеров — самое большое зло в русской революции, хотя они и носят славу бомбометателей. Уж больно у них вязкие идеи, как дурно пахнущий столярный клей. Эх, революция, революция. Началась в девятьсот пятом баррикадами, а обернулась кровавыми реками.

— Уже во многих городах страны революция оставила для истории вечную память. В Петрограде выстрелы «Авроры» начали эру социалистической революции. Москва вновь обрела титул столицы. В уральском Екатеринбурге закончилась жизнь последнего из династии Романовых. В нашем Омске…

— Продолжайте, Турнавин, почему замолчали, — спросил Кошечкин.

— Потому что пока рано ту или иную точку ставить о памяти, которую оставит революция в Омске.

— Но лошадок пока надо закупать, — неожиданно для всех произнес Иван Корнилов.

— Ты о чем, музыкант? — переспросил Кошечкин.

— Говорю, что подходит пора закупать лошадок и как можно больше. Время неустойчивое. Вспомните, где летом были наши белые армии, а теперь куда спятились? Вот и пора нам думать о лошадках. У нас с тобой, Родион, капиталы в пароходиках. Их от большевиков под мышкой не унесешь. Генералы, коих сибирским хлебушком кормим досыта, воюют хреново, и от них нам плохая защита, не при полковнике Звездиче будь сказано. Иван Корнилов нищим жить с детства не обучен.

— Господа, Корнилов о лошадках дельное говорит. Вот додумался дошлый мужик. Музыкальные романсы сочиняет для слезливых бабенок, а сам про лошадок мечту лелеет. Лошадок в Сибири много, и в Маньчжурии они водятся. Лошадки при случае всем понадобятся. Дельные мысли у Корнилова.

— Да только беда, Родион Федосеич. Дорогуша Турнавин, коего мы всячески ублажаем, вагонами оскудев, жмется.

— А моя в том вина? — вспылил Турнавин. — Побывайте на узле и полюбуйтесь, как мне приходится работать. Товарных вагонов у меня действительно в обрез. Лучшие из них заграбастаны чехами. Этими гайдами все запасные пути и тупики забиты. Водятся еще всякие иностранные миссии, кои желают жить в вагонах. Все чего-то от нас, железнодорожников, хотят. Комендант перед иностранцами на задних лапках, да еще и на цыпочках. Министр наш Устругов, после всякой нахлобучки верховным, издает свирепые приказы, требуя от чехов освободить Омск от своих эшелонов, а они в ус не дуют.

— Почему не отнимете у чехов вагоны силой?

— То есть как отнять у них вагоны? У них есть право пользоваться ими по своему усмотрению.

— Дожили, слава богу. У всех есть право. Только мы, русские, у себя дома лишены самых элементарных прав ради благополучия иностранцев.

— А чего удивляетесь, господин Вишневецкий? — спросил, закурив папиросу, Кошечкин.

— Удивляюсь, что лебезим перед иностранцами.

— А мы всегда этим занимались. У русских в крови восхищение перед всем чужестранным. Есть у нас все свое отечественное, но мы все одно эмалированную немецкую кастрюлю хвалим больше своей. Шибко легко расстаемся со своей национальной гордостью.

Из зала донеслись звуки рояля. Корнилов расстался с креслом. Оглядев себя в зеркало, приоткрыв дверь, посмотрел в зал.

— Дочка твоя, Родион, очаровательная Калерия, сейчас всем нам вернет нашу русскую гордость от сознания, что у нас есть Чайковский.

— Подумать страшно, господа, что происходит в нашем отечестве, — заговорил Кокшаров.

А из зала все неслись и неслись звуки музыки Петра Ильича Чайковского.

Пальцы холеных рук Калерии Кошечкиной перебегали по клавишам рояля, наполняя зал каскадами чарующих звуков. Вот уже ожила мелодия лирической и задушевной Баркароллы.

Тишину зала неожиданно разбудили звонкие голоса учащихся, а с ними в зале появилась княжна Ирина Певцова. Калерия недовольно обернулась, а увидев гостью, прекратила игру, пошла ей навстречу.

Певцова, виновато прижав руки к груди, раскланивалась с дамами. Расцеловалась с Калерией.

— Ради бога, простите. Но вы же знаете, что я всегда появляюсь не вовремя и вношу только беспорядок.

— Мы вас ждали, княжна.

Певцова, увидев среди дам Клавдию Степановну, подойдя к ней, поцеловала ее в щеку.

— Здоровы ли?

— Да, дышу пока без страха задохнуться. Сами-то как, ваше сиятельство?

— Вот видите, прыгаю.

— Ну и прыгайте, потому молодость — недолгая гостья в женской доле. Хоть и редко к нам наведываетесь, но старуха все одно от людей о вашей жизни все знает.

— Редкую гостью, Клавдия Степановна, ласковей приветят.

— Тоже верно. Но вам всегда рады.

Певцова в малиновом платье с воротником до самого подбородка. На грудь свисает нитка жемчуга. Увидев среди дам Каринскую, княжна помахала ей рукой, хотела подойти, но гимназистки, окружив ее, зашумели:

— Княжна, прочитайте поэму. Вы обещали.

— Хорошо. Спросим у хозяйки, в какую гостиную можем пойти.

— А зачем вам уходить из залы? — спросила Клавдия Степановна. — Мы тоже хотим поэму послушать, потому всяких разговоров о ней наслышаны.

— Право, не знаю.

— Конечно, читайте здесь, ваше сиятельство, — попросила Каринская.

— А что со мной будет, если дамы неправильно поймут смысл прочитанного. Ведь поэма, сказать по правде, уже запрещена для чтения в Омске. Поэма слишком смелая для тех, кто…

— Ваше сиятельство, прошу вас, читайте. От имени всех прошу, — настаивала Каринская.

— Хорошо!

Певцова села к роялю. Взяла несколько бравурных и к кордов, и когда в зале наступила тишина, она, откинув голову, начала читать:

Черный вечер.
Белый снег.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер —
На всем божьем свете!

В полумраке карточной гостиной тишину нарушали только возгласы игроков и их покашливание. За шестью столами шла игра в преферанс по крупным ставкам. За одним играл беженец — уфимский архиерей Андрей — в миру князь Ухтомский.

В красном углу комнаты в золоченом окладе большой образ Нерукотворного Спаса, перед ним трепещут лепестки огоньков в трех лампадах с разноцветными стаканчиками для масла.

Рядом со столом игроков изящный круглый столик на изогнутых ножках, на нем на белоснежной салфетке позолоченная панагия епископа Андрея, усыпанная самоцветами.

Игра у епископа Андрея спорилась, и он с партнером был в солидном выигрыше. Как говорится, карта шла легко. Довольный таким обстоятельством, сделав очередной ход, епископ, мурлыча, подпевал мелодии, доносившейся из зала. Музыка смолкла, и епископ сделал опрометчивый ход. Увидев на лице партнера удивление и неудовольствие, огорчился. Из зала донеслись бравурные аккорды. Послушав, епископ возмутился: