Едва мы могли с ним расстаться, — полюбили, значит, друг друга.
Вскоре пошел маленький дождь и мой новый приятель распорядился об отъезде.
Вмиг все было убрано, сам он залез в каюту, а рабочие его снова потянули на бичевнике лодки, шагая босыми ногами по сырому берегу реки. Казаки Иннокентьевской станицы долго стояли на берегу, наблюдая за работой маньчжур.
— Тоже цепки. Гляди, как шагают, даром, что тонконоги…
— Тонконогому вольготнее, потому легко…
— Нет я, ребята, думаю, маньчжур этот, хозяин ихний, настоящим барином живет.
— Да-а… Силу, значит, забрал.
— Деньги-то, видно, везде в почете…
— Какой гладкой да жирной…
— Отъелся.
— Спит, чай, тоже много…
И т. д.
Казаки потолковали о богатом маньчжуре и, заметив мои сборы в путь, подошли к моей лодке. Заметно было, что им нечего делать и, стало быть, приезд или отъезд кого-нибудь был для них праздником и доставлял материал для разговоров.
За Иннокентьевской станицей наше плавание нарушалось частыми ветрами и мы ждали окончания их на берегу, около разведенного огонька и, переждав бурю, пускались снова в путь. Проплывали мы небогатые амурские станицы; казаки кричали нам с берега: «Эй? Причаливай!», — и махали руками. Лишь только лодка наша приставала к берегу станицы, тотчас собиралась толпа казаков с вопросами: кто едет? откуда, куда и зачем? Спрашивали водки, табаку, товаров; прекрасный пол, везде остающийся верным сам себе, любопытствовал о нарядах, о клетчатых платках и о красных, ярких ситцах. Получив от меня отказ в продаже товаров, казаки как-то невольно терялись, начинали смирнее говорить, а некоторые из робких спешили снять шапки.
— Да вы, ваше высокородие, может, левизор?..
— Нет. Я еду по своим делам.
— Та-ак-с… А то тут все ждут левизора… Мы думали, не он ли!
— Нет. Ревизор в лодке не поедет. Он поедет на пароходе, на казенном; так и ждите.
— Та-а-к-с… То-то у вас товару нет… Мы думали левизор…
И опять пришлось объяснять, что я не ревизор, и опять получилось в ответ: «Та-а-к-с».
— А нам бы теперича купцы с товаром, больно бы нам надо этого купца, и где это они там застряли, так долго не плывут?
У следующей станицы та же история.
— Не левизор ли?
— Какой те левизор, — с бородой…
— Да вишь расспрашиват…
Дело объяснялось и разговор переходил на казацкие нужды.
— Купца бы нам с товаром…
— Теперича соболь у меня лежит, променять бы. Лежит, все равно — без толку.
— Хозяйка на платье просит. Ильин день на носу, а купца нет; ссоры что в избе — не приведи Господи…
— Где эти купцы застряли? Не нужно их — лезут, соблазн один, а когда надо — не дозовешься…
— Каково сено, ребята?
— Да сено что? Скота у нас мало, обойдемся…
— Сеяли много?
— Сеяли… Известно, по положению. Семяна казна дает…
— Бесплатно?
— Пошто бесплатно! Опосля будем выплачивать. Теперь дело внове, не обжились еще. Известно — переселили нас, должны помочь давать…
— Ленивы, говорят, вы, мало работаете; все больше в халатах по станице погуливаете, правда это?
— Ретивым-то быть не от чего. Не веселит все; места новые, дико как-то кругом… Теперича все от казны, а дома за Байкалом все свое было…
— Да нет ли с вами араки? Спирт в казенном складе весь вышел.
— Нету.
— Та-ак-с… Плохо дело, — купца нету…
И казаки, вздыхая, расставались с нами.
За тридцать верст не доезжая до Хинганского хребта, выглянула высокая сопка, одна из хинганских возвышенностей.
— Вон она, сопка-то. Видишь, как ее выперло, под самые, что есть, облака закатилась… — говорили рабочие.
— Это Раддевка, — пояснил рулевой, — у этой самой горы Раддевка стоит, станица. Тут, сказывают, в этой Раддевке, жил какой-то ученый, собирал разных мелких зверьков и пташек; цветочки собирал разные и так он об этих зверьках и цветках заботился, — сказать нельзя. От казны, говорят, ездил. Удивительное дело! О казаках теперича, с испокон веку, отродясь так не заботились, как об этом зверье. Теперича взять тоже, вот топографы всякие ездят, речки, горы, все это записывают, а станицы расселены кое-как. Вон из-под Хабаровки вятские крестьяне сбежали в Благовещенск, потому, говорят, земля глинистая… Чево, значит, топограф тут… Штраф надо за это…
Рулевой воодушевился и ораторствовал. Гребцы заслушались и положили весла.
— Ну, чево вы глаза-то пучите? — прикрикнул рулевой, — налегайте плотнее, вот скоро в щеки войдем, лежать будете.
— Что это за щеки? — спросил я.
— А это так по-нашему Хинган прозывается, щеки, значит, потому он такой уж есть: горы, это, стоят с обеих сторон, высокие, крутые, все ровно кажут, будто щеки.
Рулевой закурил свою коротенькую трубочку-«носогрейку» и с видом знатока начал посматривать в разные стороны, как будто обозревая местность. Он и его товарищи, гребцы, были из ссыльно-каторжных. Окончив свои сроки на каторжной работе, они переселились на Амур и зарабатывали себе летом хлеб тем, что плавали на купеческих баржах бурлаками. Ко мне на лодку они нанялись уже совершив плавание из Благовещенска до Хабаровки (800 верст), откуда приплыли на пароходе, исполняя на нем обязанность дровоносов. Все трое они были люди смирные, трезвые, в отношении ко мне предупредительны; казалось, клейма, знаки которых еще оставались заметными на их лицах, — были положены по ошибке… Впрочем, рулевой изредка как-то прорывался и нет-нет, да и даст о себе знать каким-нибудь резким оборотом речи, презрением ко всему окружающему, или засмеется иной раз над тем, над чем другой человек мог бы скорее заплакать. Однажды во время бури мы лежали на берегу, около разведенного огонька. Ночь была темная; сзади нас шумел и трещал густой лес, впереди — бушевала река, вздымаясь высокими горами, и качала нашу лодку из стороны в сторону. Рулевой сосал свою носогрейку и задумчиво смотрел в темную даль бушевавшей реки; гребцы лежали вверх спинами и наблюдали, как ветер раздувал огонь пылавшего костра.
— Ишь рвется как, — заметил рулевой, указывая на лодку, — тяжело на привязи-то…
Это мне подало мысль и я начал расспрашивать моих рабочих о их прошлом, но ничего добиться толком не мог. Один начал было рассказывать о каком-то семействе старого священника, но лишь только рассказ его стал подходить к развязке, а именно к тому времени, как они забрались в дом ночью, оторвав с улицы ставни, — как он прекратил его и замолчал.
— И чем же кончилось?
— Известно чем…
И опять замолчал.
— Ограбили вы его?
— Да, ограбили…
— Но не убивали никого?
Ответа долго не было. Рулевой поднялся со своего места, подошел к огню и, толкая ногой головню, смеясь, отвечал.
— Нет, пошто убивать. Они только поздоровались да простились… Все больше насчет амуров… то есть не этих (он указал на реку), а других, самых нежных…
Рабочие принужденно захохотали.
— Что об этом, барин, говорить… Мало ли что было… Мы приняли свою вину, грех наш до нас и дошел…
— Долго были на заводах?
— По двенадцати лет.
Рулевой опять прервал расспросы.
— Ну-ка, ребята, будет болтать, что тут толокно-то толочь, — запевайте-ко песню, вспомним старину; по ветру-то оно здесь хорошо разнесет.
И они затянули песню: «Прощай Томско и Тобольско, прощай Шадрин городок», но песня, как говорится, не выходила и по ветру не разносилась, а тут же у костра и замирала. Рулевой сам же ее и прервал.
— Эх вы, коты мурлыки, — сказал он, вставая на ноги, и пошел в чащу леса собирать сухой валежник.
Вошли мы в щеки. Амур сузился наполовину; течение его было быстро и наша лодка пошла почти с удвоенною скоростью. С обеих сторон реки стояли высокой стеной горы Хинганского хребта; хвойный лес, начинаясь с подошвы гор, казалось, высился по ним до облаков; река извивалась между гор и, делая крутые повороты, то направо, то налево, невольно заставляла нас обманываться: окруженные со всех сторон высокими горами, мы плыли точно по какому-то волшебному озеру. Ночи были лунные, но в этом волшебном озере царствовал полумрак и только изредка, кое-где, в изгибе реки, бледной полосой падал свет луны на воду и снова исчезал, освещая лишь наверху гор мрачные сосны и ели. Так извивается Амур в Хинганском хребте на протяжении ста верст.