—Любопытно, между прочим, знать, — спросил сурово региментарь польский, — кто уполномочил пана призывать к оружию хлопов?

—Уполномочил меня на то, — отвечал спокойно Богун, — разбой, производимый врагом в землях Речи Посполитой и в моем крае.

—Странно, что пан обеспокоился о Речи Посполитой: он был всегда ее злейшим врагом!

—Пан полковник ошибается: я был противником своевольства магнатов, а не Речи Посполитой, и считал их злейшими врагами отчизны.

—Пан раскается в своих думках… — прошипел Залеский.

—Никогда! — поднял голос Богун. — Наконец, если б даже я был врагом, то неужели помощь от него в минуту страшного бедствия может быть ему поставлена еще в укор?

—Да, может! — распалился гневом и желанием мести Залеский. — Во–первых, Речь Посполитая не нуждалась в твоей защите, а во–вторых, поднимая хлопов, ты действовал против дидычей их, против шляхты, отнимая у них последних работников. Наконец, за твоим подговором это быдло часто грабило панское добро, опустошало амбары и кладовые себе на харчи.

—И спасителей от полного погрома и истребления пан называет еще бунтарями и быдлом? — возмутился Богун. — Так вот она, эта ваша шляхетная правда? Ха, ха! Все вы похожи на того потонувшего пана, которого спас и вытащил из воды за чуприну казак и который своего спасителя велел повесить за то, что осмелился своими руками прикоснуться к его вельможной чуприне… Да, вы все таковы, и всех вас ждет печальная доля!

—Прежде о своей подумай, — произнес с ехидной улыбкой полковник и хлопнул в ладоши.

Из-за занавеси бросились на Богуна сзади четыре драбанта, бывшие в засаде, и повалили на землю не ожидавшего нападения полковника, борца за обездоленный люд…

Но Богун сразу не дался. Он встрепенулся и отбросил двух драбантов, но остальные два насели ему на ноги и не допустили сразу подняться, отброшенные же снова напали с тылу…

Началась отчаянная борьба. Но куда же было старику Богуну справиться с четырьмя гигантами, да еще лежа!

—Эх, старость, старость! — простонал он, напрягая последние силы… Но Залеский распорядился принести доску, кинули ее на богатырскую грудь славного рыцаря, и четыре драбанта уселись на эту доску. Затрещали у несчастного Богуна ребра, показалась на губах кровавая пена и с хриплым клокотаньем вырвалось из уст его проклятие низкому, коварному злодею…

Бесчувственного, полумертвого героя связали наконец по рукам и ногам и отнесли в какой-то погреб, заменивший для него на время тюрьму.

А Залеский, чтобы придать своему насилию формальное оправдание перед Собеским, собрал немедленно военный полевой суд. В обвинение Богуну поставлено было его славное прошлое и современные вымышленные факты, сношения его с Москвою, якобы для предательства отчизны; даже последнее заступничество Богуна за народ было приписано своеволию бунтовщика, не признавшего власти коронного гетмана и действовавшего самостоятельно. Суд не счел нужным допросить Богуна и проверить показания обвинителей, а единогласно приговорил его к смертной казни.

Была ночь. Ни есаулы, ни почетная стража, прибывшая с своим полковником, ничего не знали об аресте его до самого вечера. Они были размещены по отдельным палаткам, и их стража охраняла, но Залеский для вящей безопасности распорядился и их арестовать ночью. Впрочем, несмотря на все предосторожности, арест этот не состоялся; исполнители его, предвидя сопротивление подгулявших казаков и не желая подвергнуться риску, подкрались к ним незаметно и перестреляли их.

А Богун лежал в погребе на холодной и мокрой земле. Дрожь пронимала его измученное тело, в изломанной груди вместе с острой болью лежала давящая тяжесть… В отуманенный мозг страдальца едва–едва проникало сознание, что с жизнью еще не окончены все расчеты, что она еще тлеет в разбитом сосуде.

Кругом стояла кромешная тьма; извне не долетало в эту глубокую яму ни единого звука, только вблизи слышался иногда какой-то подозрительный шорох… Но Богун лежал неподвижно; веревки, въевшиеся в его тело, не позволяли ему двинуться ни рукой, ни ногой, да и в ушах у него стоял глухой шум, маскировавший другие впечатления… Но вот что-то робко вскарабкалось на его грудь, двинулось осторожно вперед и холодными лапами вбежало на его руку. Вздрогнула инстинктивно кисть руки, и испуганный зверек бросился в сторону… Но через несколько времени Богун смутно почувствовал, что другой зверек карабкается ему на ногу, а третий подбежал к самому лицу и коснулся щеки голым, холодным хвостом…

Чувство отвращения заставило Богуна встряхнуть головой.

—Крысы? На съеденье крысам?! О! — простонал он, заскрежетав в бессильной злобе зубами и задвигал, насколько позволяли ему веревки, оцепеневшими членами.

Эти движения вызвали у него нестерпимые, резкие боли, но ужас быть заживо съеденным омерзительными тварями превозмог их и заставил Богуна напрячь свое застывшее сознание к самозащите. Он стал отпугивать любопытных посетителей всем, чем мог: и встряхиванием тела, и ударами ног о землю, и слабыми криками… Крысы, убедившись, что их новый сожитель еще пока жив, отошли к стенкам погреба на наблюдательный пост и только изредка пускались на рекогносцировку…

А несчастный страдалец конвульсивно, мучительно ловил широко раскрытым ртом воздух и чувствовал, что его проникало все меньше и меньше в раздавленную, изнывшую грудь… Ужас поддерживал его сознание, но оно часто гасло или переносило его из этого смрадного, наполненного крысами «ложа» в другие места, в другие минуты…

LXXIII

Богуну казалось, что он лежит в широкой степи, окутанной непроницаемым мраком, лежит, связанный татарским арканом, а татары, окружив его тесной толпой, светят в темноте ночи разбойничьими глазами и щекочут его холодными спысами…

То ему грезилось, что он собрал весь уцелевший еще народ, усадил его на огромную колесницу и сам впрягся в нее, чтобы вытащить несчастных на гору, где играло любовно и ласково солнце. Но гора оказалась крутой; непомерная тяжесть клади давила ему грудь и пригибала его к земле, а сзади из чудовищной тьмы настигало их какое-то страшилище и рычаньем леденило ему кровь. Он напрягал все усилия, падал под тяжестью, поднимался снова и снова падал, а несчастные протягивали к нему исхудалые руки и молили раздирающим душу голосом: «Брате наш! Друже и батько! Не покидай нас, не сироти нас! Ты был единый нам защитник! У тебя одного болело сердце за нас! Что же с нами станется без тебя? Погибли мы, погибли!»

То ему чудилось, что он закопан в могилу, но земля вся светится и совершенно прозрачна, ему видны вдали — и живописные подольские скалы с темными трещинами, по дну которых бегут серебристыми лентами ручьи и потоки, видны и мрачные волынские боры, и старый сывый Днипро, с бурной стремниной порогов, и бесконечные степи с синим морем вдали. И вся эта безбрежная ширь — мертва, глуха и пустынна… Внизу, в глубине, сколько глаз охватывает пространства, лежат под бескрестными могилами мертвецы, лежат и поодиночке, и врассыпную, и сплошными массами… Все кости да кости, не сочтешь их, а наверху — все черно, все пусто!

Богун приходил в сознание, отбивался от крыс, снова впадал в бред и снова вздрагивал от наступавшего на него ужаса. Но вот на него повеяло какой-то отрадой: звук ли, песня ли раздается вблизи? О, это голос! Он узнал его! Он греет его застывшую кровь, заставляет радостно и больно вздрагивать сердце, проникает небесным блаженством все его существо… И как стало легко! Нет под ногами земли, вот и. страшное кладбище уходит и тонет в серебристой лазури. Он реет, плывет в каком-то блаженном экстазе… Но кто это с ним рядом? Кто поддерживает его нежной рукой? Ах, это она — Ганна, Ганна! Любимая… незабвенная!… — «Прости мне, казаче, прости мне, мой лыцарю славный! — слышит он ее дорогой голос, — много причинила я тебе в жизни непереможного горя, но причинила безвинно. Теперь же я успокою твои наболевшие раны и согрею молитвой твое изнывшее от страданий сердце! Сколько любви в нем было для братьев! Смотри, вон из тех бесконечных могил исходят светлые и радужные лучи, — то сердца погибших мучеников–братьев светятся благодарной любовью к тебе; а вон, смотри, разливаются слезами оставшиеся в живых… но слезы те не жгут, они исцеляют лишь все житейские раны, они согревают измученное сердце. Ты становишься светел и ясен, как луч восходящего солнца! Забудь же все горечи, отдохни, успокойся… Тебя не забудет отчизна, а судьба ее там, в деснице всеведущего Бога!»