Почему кирка? Да еще такая гигантская?
Полев много раз бывал на трассе. Видел упорство людей. Вдруг до меня дошло, говорил он, что во все эпохи поэтизировались орудия труда человека. Строители Кижского погоста торжественно забросили топор в озеро. Князь Олег прибил щит на врата Царь-города. Как символ победы, орудие своего труда — щит. Былинный герой Микула Селянинович, уходя на войну, забросил соху в гору… И пришла мысль «забросить» кирку на трассу, на высокое место, чтобы все видели, проезжая на поезде, вот с чего начиналась новая железная дорога! Как и всякий настоящий труд, требующий полной самоотдачи.
Азналкино. Серменево. Поезд подходил к Белорецку.
Утреннее солнце ослепило, но вагонный сумрак, к которому все привыкли, уходил с трудом. Словно тянул назад, в покой и сон. Солнце стелило праздничность, свежесть. Было тепло и прохладно. Тепло от лучей. Прохладно от земли, легких струек воздуха, поднявшихся с низин и оврагов…
Голубоватое окружье волнистых гор. Далеки они, словно чужие, недосягаемы. Ушли в вековечье, живя своей жизнью.
Белорецк — особый город. В нем все сдвинуто тесно: мощнейший комбинат и горы. Современные дома и каменное ущельице, в котором течет средь камней речка Белая, исток большой реки. Древние домишки и Дворцы культуры. Но есть у него и «внутреннее содержание» — нестареющая революционная духовность, которая питает современность душевным огнем его прекрасных людей. Хорошо бродить по городу, его окрестностям, ощущая уют, тишину. В каждом уголке видится родство камней, деревьев и домов. Даже неожиданные заводские гудки, тревожащие память, чем-то милы, словно пронизаны человечьим чувством.
Металлургический комбинат и огромный пруд, примыкающий к нему, расположились в низине и потому кажутся необычными. Стоит спуститься вниз, откроется редкая картина. Пруд станет озером. Противоположный берег в трубах, корпусах цехов, а этот в камнях, утесах, травяных и глинистых горках, увитых тропками.
Рыбачили мы как-то на пруду с белорецким краеведом и писателем Романом Андреевичем Алферовым. Вода отражала вечернее красноватое небо, противоположные синие горы, корпуса комбината, размытые дымкой. Гладь озера чиста. Хранительница тишины и покоя. Все было чутко на звук, на голос. Малейший всплеск слышался издалека. Мы разговаривали шепотом, оберегая вечерний затихающий мир. Может, вечер из своих полутонов и красок, тишины и редких звуков подарил нам слова о том, что мы должны исповедоваться перед старшими. Мы понимали друг друга с полуслова, с полунамека. Перед старшими, перед, теми, кто принес нам эту тишину.
И вдруг, разом обернувшись, мы увидели старичка. Он сидел прямо над нами, на тропке, вытоптанной на крутом спуске берега.
Видимо, как шел по тропке, так и сел, словно не смея лишнего неположенного шага сделать, чтобы не помешать нам. Сидел он, видимо, давно и в одной позе, сжался сереньким комочком, как врос в берег. Он смотрел на пруд и, казалось, слушал тишину. Серая старенькая кепчонка на голове, серый помятый пиджачишко. Серое, в крупных, глубоких морщинах лицо. Морщин-то уже не было, они распались на обломки и островки. Захудалый вид ему придавала и густая серая же щетина, давно, видать, не брился. Может, пилил дрова или плотничал и вот вышел посидеть на бережку, в тишине.
Я тихо спросил Романа Андреевича, кивнув на старца:
— Блюхеровец?
— Нет! Я их всех знаю наперечет.
Я все же не утерпел, поднялся по камням к старику, поздоровался и спросил сразу, без всякого вступления:
— Вы не участник рейда Блюхера?
Старик тут же, словно давно ждал этого вопроса, ответил:
— А как же! Ходил…
У него так оживились и помолодели глаза, что серость лица и всего облика исчезла. Я стал доставать из портфеля фотоаппарат, а Алферов шепнул мне: «Этому можно верить, он настоящий!..» Видимо, Роману Андреевичу приходилось встречаться и с «ненастоящими», и он тоже подсел к старику. Узнал его фамилию, имя и отчество. Год рождения. «Антипин, девяносто первого года, родом белореченский» — слышал я. Роман Андреевич уточнил для меня: «Тысяча восемьсот девяносто первого…» Он все еще удивлялся, почему же не знает этого старика, и сохранял некоторую настороженность. По нескольку раз переспрашивал одно и то же, а Антипин с охотой повторял.
А потом пошли рассказы. Видел ли Блюхера? А как же! На коне, красные штаны раздувались! Весь рейд прошел? Весь. И в Великой Отечественной участвовал? А как же!..
Хотелось слушать и слушать этого человека, но я спешил до темноты побольше нащелкать редких кадров. Из прошлого вышел живой свидетель и боец. Глаза, глаза притягивали. Глаза ребенка и мудреца. И неожиданная доверчивая улыбка. Улыбка мягкого, доброго человека.
Мы, разумеется, забыли об удочках, которые сносило слабым течением. Мы исповедовались.
Алферова преобразило. В годах человек, пенсионер. И вот съехал со своих годов, крутится, вертится, смеется, жестикулирует. А в глазах, под густыми бровями, радость блещет, ну, хоть обнимайся с блюхеровцем, как с отцом родным!
Не заметили, как небо заволокло багровой полосой. Нижний край ее, что прошел по горам, словно порвало в клочья. По ним пробежали золотистые каемочки и прожилки. Из-за гор вырывались последние лучи. Антипин поежился, сказал: «Зябнется что-то». Встал и пошел домой, не забыв пригласить в гости. Дом-то рядом, подняться чуть повыше. Мы обещали зайти «вскорости», записали адрес и долго смотрели вслед этому человеку, думая, наверно, об одном и том же: без таких вот что-то в мире нарушится и прервется. Если забыть о них.
Побывали мы с Романом Андреевичем Алферовым и у других блюхеровцев. И каждый чем-то удивил.
Стали расспрашивать Ивана Семеновича Перчаткина про поход. А он — про любовь. Глядим на хозяйку дома, супругу его, Елизавету Петровну Гревцову. Кроме шуток? Да, кроме шуток: у них счастье под старость случилось.
— Любовь?
— Яровая даже любовь!
Они могли бы встретиться еще тогда, в 1918 году. Правда, жили в разных концах города. Но близки были по мыслям и мечтам. Может, даже на комсомольских сходках и собраниях где-то были рядом, но не судьба. А потом случилось так, что Иван Семенович ушел с отрядом Блюхера, действительно, на запад. А Елизавета Петровна — на восток, с отрядом Василия Косоротова, на Златоуст.
Оба они из первых комсомольцев Белорецка. Ивана Семеновича многому научила «германская» война, с которой он вернулся «вполне сознательным большевиком». А вот Елизавета Петровна приобщалась к революции украдкой от матери. Строга мать была, ни на шаг не отпускала из дому. За каждое дело отчет. Где была, с кем, почему задержалась. А задерживалась девушка не у знакомых, а в городской больнице, где по решению комитета проходила практику на сестру милосердия. Да и на собраниях порой засиживалась допоздна. Однажды осмелилась, пришла к Точисскому, самому главному революционеру Белорецка, и попросилась: «Возьмите в отряд». Тот оглядел девчушку. Не больно росточком-то удалась, поди и силы-то нет. Спросил: «Выстрелов не боишься?» Ответила, не раздумывая: «Нет, не боюсь!» Похвалил: «Вот и молодец!»
В поход собралась тоже украдкой от матери. За ней пришли товарищи, позвали. Вроде как на прогулку. Мать не отпускала. Но девушка упросила: не задержусь, мол, к вечеру вернусь. Отпустила, пообещав: «Только задержись, придешь, надеру косы!» А она прощалась с матерью, задержав на ее лице последний ласковый взгляд. Может, не увидятся больше. И прошептала тихо: «Прости, мама!»
Не боялась Елизавета Петровна выстрелов. Саму даже «подстрелило» в ногу, когда раненых выносила с поля боя. Теперь, вспоминая, смеется: не почувствовала сразу, продолжала делать свое дело. Пуля-то застряла в ноге. Видать, срикошетила.
А Иван Семенович вспоминает первый бой в районе Петрово-Табынского, когда взяли курс на Архангельское. «Патронов, как конфет. У кого есть, у кого пусто. А идти в атаку надо. И шли».