Изменить стиль страницы

Ненужную бумажку эту, вероятно, просто вытряхнул или выкинул из кармана немец-конвоир, кому ее отдала Наташа, когда ходила к лагерю военнопленных…

Теперь-то уж и Анна усомнилась в правдивости услышанного о Василии. Право, неужели было б так, что он, проходя вблизи дома и увидев своего деревенского мужика, лишь посмотрел на него сурово и даже не крикнул ему ничего? Было что сомнительно. На Василия такое не было похоже что-то.

Он все-таки был в большой потребности общения с людьми и проявления любви и человечности, и его поэтому знали хорошо многие в округе.

А Поля с Наташей и Валерой, впопыхах расспрашивая в деревнях, какие проходили, встречаемых или выходивших к ним жителей, вызнавали, что никто из них, тоже живейше отзывавшихся на участь пленников-красноармейцев, не подбирал ничьей брошенной записки, не видел и не слышал также и того, чтобы среди перегоняемых этих бедняг был ромашинский мужик.

Ввечеру у Кульнево они настигли саму партию пленных. Обошли их. А затем и проводили безмолвием их до самой реки Осуги. Перед рекой остановились в напряженно-душевном, сжимавшем грудь, волнения.

Почти в темноте уже красноармейцев, несколько их сот, стали перегонять, торопя, через Осугу — по ненадежно-узкому, в два-три переброшенных скользких бревна, мосту. И некоторые серошинельники, из числа очень ослабших, сдавших, или сдавшихся, попадали, соскальзывая с бревен, в черную воду, уже затянувшуюся ледком и навеки так сомкнувшуюся над ними.

Страшно было смотреть на то. Поля все губы обкусала.

Тоской гложимые, ходоки заночевали в Кульневе, у одной тоже пригорюнившейся молодайки с малыми ребятишечками, и назавтра домой добрели.

Тетя Поля насчитала до тридцати убитых пленных на переходе от Абрамково до Осуги, т. е. на каждом километре большака — лежали они, сердешные, уткнувшись в сыру землюшку. Одна рука-владыка приласкала их… Вот так исправно душегубы отнимали у захваченных, заневоленных саму жизнь, — все равно как где: если не в дьявольских своих душегубках или в крематориях, то напрямую, заганивая прежде, на дороге, в чистом поле — на этом очистительном по их понятию, пути туда, в новый рай германский.

XII

— Weg! Weg! — скомандовали Кашиным двое начальственно-сердитых немцев, войдя к ним в избу уже засиневшим морозным вечером, и погнали их всех вон. Идите, мол, куда глаза глядят. Позволили взять с собой лишь кое-какую одежку и кое-что из постелей. Но Анну при этом не выпускали, только великодушно велели ей печь топить, да греть воду, кипятить чай.

Тетя Поля приняла на ночлег ребят. Однако они сочли, что негоже оставлять мать одну среди немцев и что Антоше в двенадцать лет будет проще хотя бы проведать ее… И он отправился обратно к себе…

В то время как Анна с усталым лицом, высвеченным красноватым печным огнем, возилась подле топившейся печи, несколько чинных немецких офицеров, или, скорей, генералов, сидели, переговариваясь, за кухонным столом, в красном углу, при свете карбидной лампы, сидели будто на поминках. Серебрились на их расправлено-гладких плечах, на мундирах, узкие перевитые погоны.

Антон, сняв по-тихому пальто, как и вошел тихонько-незамеченно, показался матери, которая обрадовалась ему, и взглянул на ряд ровных подстриженных затылков немцев, все сидевших бездвижно. И то настолько заинтриговало его, что он, не ведая того, что делал, но поступая как бы по-хозяйски в собственном доме, машинально шагнул поближе к ним и чуть заглянул через их покатые плечи. И увидел разостланную перед ними во весь стол карту!.. Те немцы, что сидели спиной и вполуоборот к Антону, еще не заметили его; зато сидевшие прямо сейчас же подняли на него льдистые глаза — и в них взметнулся явный ужас оттого, что он стал вблизи. Уж повернулись все к нему. Взбулгатились. Вскочили с табуреток двое офицеров, — видимо, меньше чином, и один вцепился в локоть Антона, только теперь попятившемуся от страха и непонимания происходящего:

— Партизана?! Партизана?!

Да, тут ему было не до смеха, хоть и, право, смешно то, что немцы подозревали в партизанстве любого жителя, даже малолетнего, и боялись этого.

Анна спасла Антона. Что божья страдающая мать обхватила его, прикрывая, руками прижала, как он пятился, спиной к себе, и только говорила:

— Мое! Мое! Мое! — Она лишь почувствовала неладное и, наверное, хотела сказать: мое дитя! Но не успевала договаривать из-за страха быть непонятой в эту напряженную минуту. Где-то-где-то убедила она нацистов: они поуспокоились, урча недовольно. Уселись вновь.

И все-таки Антон не покинул мать на ночь: лег спать — чтобы было незаметней для немцев, но поближе к ней, — под ее железную кровать, что приткнулась на кухне, у входа самого. И всю-то ноченьку проелозил-прокрутился там, на ватной подстилушке: ему мешало что-то грубое под боками, как он ни поворачивался. А наутро разглядел получше: здесь же, в изголовье, было положено несколько немецких автоматов и противогазов!.. Как же можно было жить среди оружия?

К счастью, днем эти начальственные нервные постояльцы убыли.

XIII

А в один еще не поздний зимний час послышалось тяжелое назойливо-переливчатое гудение самолета, закружившегося в небе над промерзлым Ржевом: «у-у-у! у-у!» Тотчас громыхнули взрывы бомб. По-настоящему. Что было чем-то неожиданно ожидаемым. Тут уж, запоздало, опомнившиеся немцы подняли легкий тарарам: судорожно застрочили из пулеметов по нарушителю их спокойствия.

— Вот и наши весть нам шлют! — Наташа, все ребята Кашины так обрадовались этому событию, хоть и боязно-таки было находиться под бомбежкой такой — теперь нашей…

Это означало главное — что наши войска сражались, не бездействовали, отнюдь; происшедший налет вселял в местных жителей надежду на неминуемое освобождение от ретивого супостата, его прихвостней.

Между тем, двое серозеленых солдат, второй день квартировавших в избе Кашиных, схватив свой длинноствольный пулемет с двуногой, ругаясь и топая сапожищами, выскочили вон. Они на улице, как увидели последовавшие за ними братья Саша и Антон, приставив пулемет стволом к карнизу крыши, тоже включились в общую пальбу: наугад прострачивали темно-синее небо, где невидимо перемещался советский бомбардировщик. Бомбы гулко взрывались, звенела оттого земля, барабанили зенитные и пулеметные выстрелы и таяли в темной вышине прерывистые пучки горячих трассирующих пуль. Чего-чего, а подобного добра у немцев хватало.

— До чего же лупят они, ироды! — встревожилась Анна. — Лютуют!

А сынки ее утешали тем, что вояки вслепую палят.

После перерыва постояльцы вновь выбежали вон из избы с пулеметом и постреляли из него сколько-то минут, а затем резко прервали это свое занятие, еще не кончилась бомбардировка, затащили пулемет обратно в избу. И тот солдат, что был потощее, с перекошенным лицом, мигом исчез опять в сенях.

Что он за дверью делал — заглушала пальба, еще неутихшая; но лишь он зашел после этого в избу, как и снова заспешил обратно же. Что повторилось и еще. Стало все предельно ясно тут. И только улетел, отбомбившись, самолет и все вокруг поуспокоилось, Анна, взяв коптящую керосиновую лампу, вышла с нею в сени.

— Ах, ты, окаянный! — ругнулась она, тотчас вернувшись. — Должно, с перепугу он…

И все ребята в доме, уже в точности поняв, что такое было с перепугавшимся солдатом, рассмеялись очень весело, смеяться ведь не разучились даже в самые тяжелые моменты оккупации.

Вот, схватившись за больной живот, стоная, немец вылетел вновь за дверь. А когда он уже возвращался, его неожиданно так и встретила и, считай, атаковала негодующая Анна:

— Эва, ты какой! У меня и маленькие так не делают. В сенях… Все убрать сейчас же! Вот я покажу тебе! — И поднесла она к самому его носу руку, сжатую в кулак.

Тот отпрянул даже взад, моргая веками, а после тихо оскорблено заворчал:

— Матка, русски бомба — у-у! — заговорил потом, оправдываясь. И показывал на свой живот круговыми движениями тощих рук, — бр-р-р!