Изменить стиль страницы

— Мы так подумали, голубка… Кто же тогда кинул? С небушка кто понарошке?..

— Да, а мы с ребятами вот проглядели все-таки… Как теперь исправить?.. Ой! — И уж заметалась Анна в угнетении по избе. Изба стала тесной сразу. Это послание отняло у ней даже способность действовать порассудительнее чуть, как надлежало бы.

Все дальнейшее, видно, было для нее словно в осадочном тумане: она уже не слышала пришелицу, ребят, почти не различала лиц, а засобиралась судорожно. Куда — она знала. Стала быстро-быстро одеваться.

Кстати забежала в избу (тут как тут) и Поля, словно почувствовавшая что неладное. Спросила, натянувшись, что струна:

— Куда, Анна? Чем встревожены все? — проникающие глаза выстремила.

— Полюшка, — поторопилась Анна, — схожу я к старосте Силину. — Словно у нее разрешение на то испрашивала. — Пускай мне справку, документ какой-нибудь дадут-выправят…

— Какой? Зачем? Да что у вас? — Поля заморгала — ничего еще не понимала.

— Срочно надо нам идти следом за колонной пленных. В ней — Василий наш.

— А откуда ты узнала?

— Кинул он записку о себе. Глаша — вот, спасибо, ее нам принесла…

— Где она? Дай сюда взглянуть.

— Ой, куда ж я ее сунула? Только что в руках держала… Куда-то подевала… Надо же! Пойду, попрошу: и чтобы старшеньких моих — Валеру и Наташу сразу отпустил с принудиловки. Пойдут они…

— Послать их одних нельзя.

— Так и я сама отправлюсь с ними, Полюшка.

— Нет уж, и не думай; дома у тебя остаются одни малые — с ними ты побудь, а я пойду. Обещаю тебе дойти куда-нибудь, куда только сможем, — чтоб узнать что-нибудь о Василии. Только неужели, если это он действительно среди красноармейцев был, не мог крикнуть, сказать кому-нибудь в Абрамовке, что это он, Василий, чтоб о нем родным передали… Ведь там на проводах почти весь народ стоял, обступал дорогу…

— Стало быть, не мог. Может, верно так…

— Понимаете, я сама бы еще не поверила, — опять с горячностью заговорила Глаша, подойдя поближе к Анне, к Поле, им в глаза засматривая и помогая себе рассуждать всем движением и всплескиванием ладных ручек. — А Фокин Макар даже внушал…

— Какой Фокин Макар? — перебила Поля.

— Полинька, тот, кого призывали на фронт вместе с Василием нашим, да потом отставили: признали все-таки непригодным, кажись, к боевой службе.

— Он внушал нам, — уверяла Глаша, — что он собственными глазами увидал Василия. Тот, значит, по его словам, шел в ряду колонны с самого краю. С отпущенной, говорит, черной бородой. И так пристально и строго посмотрел на него (он стоял у своего крыльца) — прямо пронизал, говорит, черными глазами, но ничего при этом не сказал, что ему аж не по себе тут стало…

Побледнело-нервная Анна лишь ужасалась на ее слова: чрезвычайно все сходилось вроде бы на том, что было на Василия очень похоже. Однако Поля с основательным сомнением заметила:

— Знаешь, Глашенька, что я теперь скажу: народ тоже очумел…

— Я не знаю… право…

— … стал такие небылицы сочинять. Насказать-то можно всякое, ого! И поди-ка потом разберись, что к чему. Весь упрешься. Верно? А Макара Фокина, видать, просто совесть нынче гложет, мучает; гложет, мучает она его именно за то, что он, собой видный, молодой еще мужчина, в тяжкое-то время для страны дома отирается, а не мнет где-нибудь бока наглому антихристу и не курочит того из оружия…

— Ну, если его отставила от этого сама комиссия — непригодность в нем нашла…

— Э, Глафира, брось, пожалуйста! Да кто ж может отставить-то тебя от самого себя? Никто-никто. Не может даже бы щадящий, иль какой он есть там, наверху. Отставкой нынче не прикроешься, если ты по воле собственной попал в позор, пощады запросил. Грош цена тебе.

— Ты-то очень требовательна к людям, Поля.

— Уж как умею, бабоньки. Ну!.. Так ты, Анна, к старосте идешь?

— Да, готова, — дрожно-нервно отвечала Анна.

— Ну, тогда пошли дела делать и доделывать. И я буду собираться. Что ж…

XI

Заспешила Анна к Силину, махровому предателю. В серединочку деревни, всей заполонувшей, словно даже свои вздохи прячущей и приглушающей. По всей линии домов понатыканы, наставлены, что ни пройти, черные немецкие грузовики, фургоны крытые; немчура везде царит, гремит, звякает в самодовольстве сытом, что ретивые коняги. Ишь, в каких они радостях земных разблаженствовались оттого лишь, что война, ведущаяся ими, еще не коснулась их самих и их семей в той же степени, что коснулась русских. Пусть же тот комендант, загребший власть позорную, далеко не спрячется за эту орду дикую; пусть хоть чуточку с желанием людей считается — нахрапом, самосудом ничего он не возьмет!

Анна вымолила у Силина вроде пропуска на троих — на Полю, Наташу и Валеру. Да еще на всякий случай справку, удостоверяющую то, что Кашин Василий действительно является жителем Ромашино, ее мужем и отцом детей.

Но и он нисколько не поверил пущенной кем-то версии такой, что в колонне пленных был Василий, бросивший записку о себе; он с начала до конца и в этот раз присутствовал при их прогонке здесь, в Абрамкове, и, если бы так было точно, — неужели бы Василий не окликнул, не позвал его, не признался?

— Что же, может, с ненависти ко мне не признался, скажешь? — вдруг проговорился Силин, наливаясь кровью. — Но он, если бы и был, ведь не мог бы знать, что теперь я выполняю…

— Просто мог увидеть у тебя пистолет — и догадаться обо всем…

— Что мой пистолет?! В кармане я его ношу… Ладно, хватит рассусоливать! Забирай бумаги — уходи живее! Ну, ехидны!

— Только, пожалуйста, скомандуй, чтобы с работы отпустили моих — Валерку и Наталью. На сегодня-завтра.

— Отпустят. Ступай.

Так поговорили. Любо-дорого.

Крепко ж, знать, засела в Силине и кровная обида за науку (до сих пор торчала в нем): раз, когда еще Анна невестилась, сидела на гулянке (раньше под гулянки на зиму для девочек вскладчину снимали у кого-нибудь избу), Василий здорово тряхнул-таки его; он, выламываясь, к девкам приставал, а к ней — особенно, и взошедший в избу Василий взял его за шиворот и дернул так, что тот пробкой вылетел во двор, открыв собою дверь и даже сосчитав ступенечки сеней, и что уж после этого он остерегался приставать.

Только сила усмиряет силу.

Посыльные — Поля, Наташа и Валерий, одевшись потеплей, ушли на розыск, и настал беспокойный жуткий вечер. Только что керосиновую лампу зажгли, как внезапно при ее свете откуда не возьмись, залетала по кухне, метаясь, летучая мышь. В передние две комнаты дверь была закрыта — там расположились немецкие солдаты и оба эти окна завешены одеялами — свет маскировали, и летучая мышь странно и проворно парила на крыльях взад-вперед под потолком. Она летала и громко пищала, будто загнанная.

Анна в умопомрачении каком, что ли, кричала:

— Ловите, ловите ее! — Как будто в этом было спасение всех от напасти какой-то.

Володя схватил полено, лежавшее под рукой у печки, размахнулся им раз-другой, но промазал: верткая птица, легко обходя все препятствия, вильнула за печную трубу и там, за печкой, как в какую щель упала и канула бесследно. Кашины излазили все-все и перерыли все кругом в кухне, однако уже ничего в ней не нашли. Мыши той — призрака — как ни бывало.

Тем удивительней показалась вся эта история. И уж Анна вовсе духом пала. Она заладила, что это точно несчастье приходило к ним в дом; это, наверное, отец посылал им какую-то нехорошую весть о себе. И усиливалось потому беспокойство за ушедших на ночь: каково-то им?

Но невероятная оказия опять произошла — продолжая причитать, Анна разжала кулак и в нем непонятным образом снова откуда-то нашлась та странная записка, всколыхнувшая всех, она машинально-недоверчиво развернула ее снова, всматриваясь в буквы, — и тихо ахнула. Румянец сошел на ее лицо, точно она уже выздоравливала. Она доподлинно разглядела теперь, что, как ни неправдоподобно, но записка была написана именно Наташей, ее кругловатым почерком, на листке ученической тетради в клетку, а не Василием, — его почерк отличала она тотчас… И даже сверила теперь для верности с его письмом, присланным им с Ленинградского фронта.