Изменить стиль страницы

— И я также задыхаюсь после ранения… Вот как мы с тобой, Ванюшка… — Костя наклонился к нему, обнял его за плечи.

— Ну, на чем мы остановились?

— На генералах и моей глупости.

Иван стал шарить по своим карманам, ища, очевидно, коробку папирос, которая, однако, лежала на столике. И Кашин подсказал ему об этом. Только явно неожиданно для самого себя Иван, удивляясь такому обстоятельству, вытащил из кармана пачечку давних треугольных писем на совсем пожелтелой бумаге и минуту помедлил, как бы рассуждая дальше с самим собой: «Как они попали сюда?!» _ Потом вспомнил, сказал:

— А, это же моя бывшая однополчанка Ася С. попросила меня принести для музея.

— Даже письма твои фронтовые сохранились?!

— Дело материнских рук, ребятки. Это я ей, матери, писал. Она, например, до сих пор хранит мой первый выпавший зуб и мою детскую распашонку. Через всю блокаду и эвакуацию это пронесла и провезла.

— Вот стойкость матери!

— Да… — Адамов держал на раскрытой ладони письма, как бы взвешивая их. — Музей славы на Невской Дубровке помогала организовать и эта моя однополчанка Ася. У меня отобрала часть фотографий моих боевых друзей и, конечно, мое фронтовое письмо взяла для экспозиции: в нем я писал матери о том, что убит этот самый солдат, этот, этот… Какими героями они погибли в бою…

— Что, Ваня, тебе худо? Дать валидол?

— Нет, я пережду еще. Просто я излишне взволновался. Но я и не могу иначе.

— Понимаю, друг мой. Я все понимаю. — И Костя, отвернувшись, странно заморгал глазами.

— Родина забыла о своих героях. Ведь был период, когда наши люди совсем-совсем не носили ордена, затаив где-то в глубине души боль. Ленточку на рукаве за ранение — и ту забыли вовсе: никто не носит. Ох-хо-хо! Ишь, мне медаль-то юбилейную выдали в военкомате, а не вручили вместе со всеми фронтовиками в учреждении, где я работаю внештатным сотрудником и даже состою на учете в партийной организации.

— Ты, что, в партию успел вступить? — удивился Костя.

— Нужно стало. Не удивляйтесь, ребятки. Сознательные фронтовики и сейчас работают с полным осознанием того, что они делают, как и на фронте, на благо страны; говорят себе: «Сегодня я еще здесь, на Земле, участвую в делах нужных Отечеству вместе со всеми, а завтра, может быть, нас уже и не будет… Так надо торопиться с добром. Нам так хочется донести до молодежи чувство дружбы, Родины». Вон на девятое мая ближняя школа-десятилетка, при которой школьники сами создали музей, прислала приглашение: придти всем нам, фронтовикам, при орденах и медалях, либо в колодках.

— Ваня, а у меня нет одной медали — самой дорогой для меня: «За взятие Будапешта». Полюбил я какую-то девушку. Уж не помню, где, какую. Мне было нечего ей подарить — и я подарил ей эту медаль. А документ у меня остался, цел.

— Значит, чтобы не портить винтами орденов пиджак (вон какая дура этот винт — пиджак продырявит — будь здоров!), попросил знакомого приварить ордена на общую колодку. И вот когда мы все приглашенные участники боев прошли при своих боевых регалиях в школу, это было, скажу, исключительное зрелище. Для всех присутствующих, живущих на настрое доброты, на памяти святой, неугасимой.

— Ну, ты, Иван — еще поэт, хотя по природе, считаю, чистый скульптор, ваятель. Хотя и приходится тебе ретушерствовать ныне. Подлаживаться…

— Эти письма… Я думал, что писалось мной чуть сентиментально, как свойственно молодым. Но, прочтя на буднях, успокоился. Тогдашнее время было такое. Я хочу найти одно письмо, над которым посмеялся даже, перечитывая его. Потом расскажу об одном эпизоде. — Иван поспешно расправлял треугольники и, глазами пробегая по строчкам, искал что-то нужное. — Вот вымарали… Видите? Не прочесть… Тоже зелеными чернилами… Военная цензура… Сейчас хочу еще найти… Где же тут про кальсоны?.. Сорок второй год, двадцать третьего февраля. «Здравствуйте мои родители…» Так… Сейчас, сейчас, ребятки… Я задерживаю вас… Вот цензурное… Черными чернилами строчки зачернены…

Костя вставил:

— Тогда у цензоров тоже работка была не дай бог: их не снабжали жирными фломастерами, что производятся теперь. Оттого они и зрение теряли, следя за тем, чтобы мы, солдаты-обормоты, не написали чего-нибудь лишнего, секретного.

— Да такие же девчонки, каких я встречал в госпиталях, служили и тут, в цензуре. Недоедали, недосыпали… Нет, не прочту тут… Я уж плохо вижу одним глазом.

— Давай, Ванюша, я почитаю: «Немцы прут и прут, справа и слева». — И Костя прокомментировал: «Чего ж ты, негодник, так пугал родных?»

— Не совсем. Я кое-где еще смягчал события.

— «Завтра решается судьба нашего родного города Ленина и, может быть, блокады». Ты пишешь о том, когда будет наступление! И цензура — Странно! — Пропустила это!

— Ну, видите, какие патриотические письма.

— «В бой буду идти с Великими именами…»

— Что, я так и написал?

— Ты уж, наверное, забыл, Иван.

— «Что суждено, того не миновать». Ну, это ты совсем не по-комсомольски… Опять привет кому-то…

— Вероятно, соседям Николаевым…

— Нет, еще кому-то… «Ну, как обстоят дела с топливом, питанием и денежными ресурсами?»

— Чувствуете? Все — об еде, о тепле…

— «Как почетный человек полка, я был назначен дежурным по пищеблоку и при Красном знамени».

— Да это я подлец нескромный…

— Ничего подобного. Не забывай, что ты почти еще мальчишка.

— Это было в сорок третьем.

— Двадцать лет?

— Да. Мне было мало ста грамм водки.

— Вот засранец… Чем хвастался!

Посмеялись втроем.

— Вы не против? Я прервусь. Можно закурить?

— Давай, давай!

XVI

Иван засмеялся неожиданно, сказал:

— Какая-то фантасмагория. Отчетливо подсовывается мне видение картины недействительной, но каковую, кажется, видел въявь. А где? Когда? Не вспомню сразу. Вроде б уже в поздние времена. Лишь запомнилось мне следующее: летнее тепло, холодная ключевая вода, текучий золотистый мед, пахнущие и хрустящие огурцы, сорванные с грядки. Пяток изб на хуторке. Косматый дедуля. Один-одинешенек. Ставший запивать, похоронивши бабку. Был как бы потерянный, наверное, властями рай земной. Где-то именно у дедули, моем дальнем родственнике, это было.

— Ну-ну, расскажи.

— Я будто бы выделял ему грошовую заначку. На пропитье. Утром он заглянул ко мне в комнатку: «Ваня, ты спишь? Слышишь, в прошлое лето был урожай на мед. Качать мед надо». — Он держал шесть ульев. — «Давай помогу», — предложил я ему. Он молчит, соображает. Наконец мне говорит: «Ваня, будем завтра качать мед».

А медом у него оплыли все ульи — он не выбирал — до того, что даже трудно было их открыть. Два улья мы благополучно открыли, а, наверное, при открывании четвертого началось невообразимое. Вижу: дедуля лицом уткнулся в плотный куст сирени. И слышу: «Ваня, дыми»! Следом: «Ваня, беги»! Я побежал. Порасторопней, чем от фрица в окопах бегал. Заскочил в баню. Дверь поплотней прихлопнул. Дедуля еще куда-то сиганул. Мы пчелку или двух, должно, рамками с сотами придавили; они протрубили о таком злодействе, и вмиг вся пчелиная рать наярилась, заатаковала нас. Пчелы жалили через маску, сетку. Ой, разлетались! Я, затаив дыхание, уже в дверную цепочку наблюдал. Сюда как раз направлялась почтальонша — хорошенькая молодайка.

Смотрю: она, задрав подол юбки себе на голову, задала стрекоча — вскачь по кочкам — в сторону соседнего хутора. А следом туда же хромой прохожий запрыгал, взбрыкнув и отмахиваясь картузом. И молодец мотоциклист, бросив мотоцикл свой и шлем и накинув тюбетейку на свою пышную шевелюру, попятился внутрь какого-то старого помещения. И бабка с девчонками легко сиганула в какие-то спасительные дали. Бегали, кудахтали куры. Взвывала овчарка под половицами сеней. Я трижды к дому подползал, пластаясь по земле, как в былое время на передовой под обстрелом, и трижды отступал, бессильный. С новыми укусами. Ну, будет дедуле на орехи!

Воображение мое раздваивается. И где такое было? Убей, ребятки, мне не припоминается. Покамест. А теперь, Костя, дай мне валидол.