Изменить стиль страницы

Правда, Антону пришлось поволноваться в конце поездки, как он подъехал к злополучному мосту, нависшему над речкой: из мостового настила исчезли два бревнушка, отчего зиял проем, так пугавший гнедую. Она опять стала, боясь перешагнуть препятствие; фыркала, косясь, и упрямилась. Началась сущая пытка для нее и для ее возницы-малолетки.

— Ну, ступай, хорошая Рыжка! Иди! — умоляюще и одобрительно просил Антон, соскочив с таратайки и встав сбоку. — Ты уж не подводи. Давай! Нас же ждут! Ты слышишь?

Он очень испугался того, что умное животное, вконец заупрямившись, не станет перепрыгивать зияющий проем в мосту — просто не послушается его, мальчонку, не мужчину: поймет, что она вольна так поступить. А помощи ждать было неоткуда. Хотя, впрочем, она обычно слушалась его.

— Ты не бойся, Рыжка! Чудачка! — Антон, зайдя спереди, дергал за уздцы упрямицу и невольно повышал от нетерпения (или, вернее, от отчаяния) голос: — Ну, прыгай-же, голубушка! Прыгай, Рыжка! Говорю тебе! Давай же! Н-но! — и аж замахнулся на нее кнутом. Для порядка. — Умница!

И вновь Рыжка отчаянно прыгнула вперед — грудью почти прямо на него (он отскочил). И протащила за собою таратайку, прогрохотавшую по плясавшему настилу.

Нет, Рыжка умная все-таки не подводила.

X

Вот прокралось мутно-серое утро 14-го октября. Был Покров. И точно: первый — ночной — снег покрыл, убелил следы последних отступивших бойцов. Все повсюду непривычно оголилось, омертвело, стихло тягостно: нигде уже не бухало ничто и никто не сновал потерянно. И Кашины как можно поскорей — с пониманием того, что осталось времени у них в обрез — запрягли лошадку и, возложив на телегу свой небогатый скарб и подрагивая на холодящем воздухе, заспешили гурьбой из Дубакино домой. Чувство возвращения домой поторапливало всех. Оттеплело чуть. Заметно. Выпавший неплотный снег оседал, неслышно подтаивая на еще незакованной морозом земле; он напластовывался на колесах, обитых железом, и за ними тянулся темными полосами прорезанный до земли след.

Все точно вымерло в деревне. Так оно и было на самом деле. По собственному же двору большому одичало бродили куры, гуси; жалобно мяукала и терлась об ноги исхудавшая Мурка, принесшая по неразумению котят. И грызя подворотню, бесновалась у тети Поли во дворе, и выла, и скулила, нагоняя невыносимую тоску, не выпускаемая в этот день на волю дворняжка Пега.

— Мои голуби… хорошие… — обрадовалась тетя Поля, едва ребята Кашины, разгрузившись, зашли к ней в избу противостоявшую — за тем, чтобы показаться ей и поговорить. Все жизнелюбивей выдавался ее характер — как бы само собой. Она не пеклась о личном спокойствии-благополучии, а беспокоились о близких ей отпрысках ее брата Василия и об Анне, и те признательно принимали от нее помощь, идущую от сердца, окрылявшую их; ведь больше некому было заслонить их от обрушившихся на всех ударов несчастья, потому что все теперь нуждались в такой взаимной поддержке, а ее не было — редко кто мог оказать ее практически, вовремя.

Тем неприятней, даже подозрительней Антону показался потертый мужчинка с косинкой желтоватых глаз, Евсей Никанорович, живший у нее три дня, или отсиживавшийся почему-то здесь, в укромном местечке. Чем-то он, свежевыбритый сейчас и охорашивавшийся, что барышня на выданьи, вызывал ревность, недоверие и даже неприятие. И когда ребята по простецки спросили у него, откуда он, и он уклончиво сказал, что издалека, и когда они переспросили, откуда ж именно, и он уточнил, что из мест заключения, — он сам по себе оттуда вышел, так как тюремная охрана разбежалась, — ревность и недоверие к нему у Антона только усилились. Косившие его глаза явно мельтешили как-то. Он неспроста темнил в чем-то, факт.

Тетя Поля, стоя в переду избы, напрягаясь, сбивчиво рассказывала о происходившем здесь в последние дни.

Еще только вчера красноармейцы окапывались вон за кузницей, на взгорке, где предполагалось некогда развести большой фруктовый сад; они заходили к ней, Полине, есть горячие овсяные блины и еще пошучивали, как ни скребли, видать, у них на сердце черные кошки… А затем, когда уже пролетели, свистя, на Ржев три немецких снаряда, эти бойцы — увы! — снялись с места… Получили приказ по полевому телефону…

Незнакомец, переложив во рту языком папироску, скрестив руки на животе и откачнувшись взад-вбок телом, и еще сбочив голову, тоже стоял и слушал ее.

— Ох, и что же будет-то? — Тетя часто заморгала глазами и всхлипнула под конец.

Но совсем неожиданно незнакомец кинул свысока:

— Сестра, не волнуйся, не пужайся зря — сама увидишь, как неплохо все устроится, поверь. Их только малюют, — понизил он голос (и слово-то какое подобрал!), — малюют людоедами. А они такие организованные люди, что, скажем, стоит предъявить им хотя б вот эту маленькую штучку — так и паспорта уже не нужно. — И он, выпростав из кармана, развернул этакую кляповинку — пустую немецкую сигаретную коробочку. С душистой бумажкой внутри нее. — Вот обыкновенная пачка из-под сигарет, а как культурно все обделано. Ну, понюхайте вы, как, до чего приятно пахнет. Разве так у нас?.. Понюхайте!.. — И неизвестный, захлебываясь, умиляясь, совал-подсовывал эту пачку, неизвестно как попавшую к нему, всем под нос что животным…

Какой-то обалдуй…

— Нет, серьезно? Иди ты! — восхитился только один Толя. И притом манерно цокнул языком, демонстрируя, свою привычку юношеского свойства.

— Вот голову на отсеченье дам! Еще крест на мне. — И тут же Евсей Никанорович, вновь бережно завернув сигаретную коробочку в тряпицу белую, как нечто драгоценное, убрал ее подальше — во внутренний карман пиджака.

Но чему Антон удивился больше — не такая уж легковерная да неискушенная тетя Поля тотчас сказала вроде б с успокоением:

— Ну, видите… А мы думаем… Дай-то бог! — Она была верующей отчасти: иконка стояла в красном углу. С расслабленностью она застекулировала противно. Слезы на своем лице промокнула кончиком серой косынки.

А что значило по ней слово «видите»? Что ее разубедило?

Да уже все, находившиеся в ее крайней (на восток) избе, одновременно увидели в окна — и опешили: прямо перед избой, на заснеженной дороге, затормозили на велосипедах два каких-то тощих вооруженных солдата в необычных серо-зеленых шинелях с подоткнутыми полами и под квадратными почти касками. Они — кто же это? — по ветру носами повели (нюхали воздух — как собаки, чующие заячий дух) и, озираясь вместе с тем с опаской, глазами шарили по сторонам. Скользнули и по окнам тетиполиной избы, к коим изнутри прильнули домочадцы; даже позатихла — не брехала во дворе дворняжка Пега: знать почуяла недоброе… Наконец все догадались…

— Да то ж они, освободители! — подхватился вдруг, опередив всех в догадке, Евсей Никанорович. — Надобно спокойствие! Спокойствие! — И, как бы боясь уже упустить такой исключительный момент, опоздать, схватил шапку, нахлобучил ее на себя на ходу и мигом шаркнул вон, за дверь скрипучую, — на встречу к ним, солдатам.

— Ух ты, елки-палки! — Сиганули заодно за ним и ребята — высыпали наружу. И, считай, опередили его. Вплотную приблизились к этим закопченным немцам моложавым в солдатской форме с распростертыми орлами и свастикой, с автоматами у груди; получше разглядывали их вблизи, их амуницию, небогатую, холодную; прикидывали про себя на глазах, каковы же могли быть эти гренадеры по натуре. Что в газетах писалось о них — одно; наяву же иное прописано: все-то и хуже может быть, обычно говорила Анна. Война корежит людей.

Передний замызганно-бледный солдат в очках, изгибаясь с седла велосипеда, широко повел вокруг себя свободной рукой; он словно бы захватывал, загребал себе все окрест. И чуждо-грубо прозвучал его вопрос о том, есть ли здесь «руськи золдат, партизан».

— Nicks, pan, nicks, — отвечал с угодливостью Евсей Никанорович. — Все ушли.

— Was? Gar nicht? — Что? Решительно ничего? — переспросил другой.

— Ya! Ya!