Изменить стиль страницы

И, хотя предстояло пройти около 13-ти километров, Антон решил «не голосовать» для того, чтобы кто-то его «подкинул». Ни к чему. На то у него имелись свои веские причины: так он резонно намеревался на полпути — там, где голубело небольшое озерцо (он однажды вместе с ездовым Усовым поили в нем лошадей), — сделать короткий привал с тем, чтобы помыться, почиститься и после этого переодеться в чистенькую гимнастерку и брюки, припасенные в вещмешке, который он нес с собой.

Глядь, тут-то встречная «Эмка» вдруг притормозила перед идущим Антоном; он невольно, остановившись, посторонился, удивленный. Однако из нее, открыв дверцу, высунулся никто иной, как сам удивительнейший командир Ратницкий, «батя», как любовно-уважительно звали его все сослуживцы. Грубовато и обрадовано он загудел:

— Ну, отпуск твой закончился? Ты приехал? Молодчина!

— Так точно, товарищ подполковник, — ответил Антон. — Прибыл в порядке. Здравствуйте! Спасибо Вам за все! Мама благодарна… — Этой неожиданной встречей Ратницкий захватил его врасплох, вывел его из равновесия; он не знал, что нужно еще сказать: был и счастлив, и смущен от такого внимания к себе.

А подполковник между тем продолжал, не отпуская его, — сразу предложил:

— Ты хочешь есть, Антон? Садись-ка ко мне, в машину. Мы как раз едем в госпиталь. И там тебя покормят, ладно? — Кроме того, что он, командир, по-отечески за что-то любил Антона и хотел сделать для него сейчас что-то приятное, он, вероятно, еще и хотел как бы похвастаться им, как у него бывало, перед всеми.

Антон же — особенно теперь — никак-никак не хотел, чтобы он и все другие взрослые люди возились с ним, как с каким-нибудь именинником, чего он не был достоин. И, хотя он отлично понимал, что неблагодарно и дурно поступал, но по-детски упрямо повторял перед ним (что и мучило его в душе):

— Спасибо, я не голоден. Да теперь я уж самостоятельно дойду до нашей части, товарищ командир, извините меня. — И не сдвинулся с места.

Ратницкий уступил, спросил:

— А что ж ты в старенькой гимнастерке? Новой нет у тебя?

— Что Вы, есть! — сказал Антон. И объяснил: — Это я покамест одет по-дорожному… По вагонам-то валяться… Вот сейчас помоюсь в озере, почистюсь, — и переоденусь в чистое…

— Что ж, давай! Значит, точно не хочешь поехать со мной? А то — садись!..

— Нет-нет, спасибо Вам; я теперь уж дойду до Климовичей — пустяк мне пройти осталось. Я спешу увидеть всех сослуживцев…

— Ну, добро! Давай!

Щелкнула дверца, и «Эмка» покатила дальше.

Когда Антон, предъявив сержанту на новом контрольном посту при шлагбауме отпускное удостоверение, уже шел по городским деревянным тротуарам (какие некогда были и во Ржеве), над Климовичами поплыл торжественно золотой звон церковных колоколов. Было воскресенье.

Анна Андреевна, веселая, в нарядном белом платье, присела к столу, к двум запоздавшим на ужин шоферам, разговаривала с ними и, увидав вступившего на террасу Антона, обрадовано всплеснула руками.

XVI

Пчелкин в последний раз говорил почти о том же самом, о чем думал Кашин:

— Ужасно не постичь простое, постижимое, тем мучаться самому и мучить других людей, зависимых от тебя, усугубляя невидимую пропасть, проповедуя одно и то же. Ложное учение. Зато вроде бы приемлемое. Все выпуклое, прозрачное, но посмотреть-то не на что: откровенный выпендреж! Люди создают мифы, а затем и живут по ним; подражают кому-то, изощряются. Уж так извернулись в позах, положениях, — что ж остается на следующее время, — есть ли запас? Все испробовано, замешано, ненатурально, пошло.

Что же касается упрямства — это сидит в нас, волжанах, ибо больно река велика, ее не исчерпать. Вон и брат мой, Николай, не мог от того избавиться…

А мир людской нетерпелив. Человек сдвинулся в понятии того, что должно быть все немедленно признано и вознесено на подобающую высоту. И каждый поэт, и художник, как и певец, хочет этого, чтобы назавтра проснуться знаменитым. Однако мастерство и возмужание состоят из множества мучительных проб, и если этого не будет, за редким исключением, не будет и личности; а это в искусстве, уверяю, главное. Потому-то и являются произведения-однодневки, в которых попросту полета нет. Обескровлено их содержание, понятие жертвенности, согласно библейских сюжетов, не доходит; мы готовы к подвигу стихийному, мгновенному, когда на нас что найдет — в силу возникающих обстоятельств. Изменилась человеческая суть, или, вернее, понятие человечности.

Но мы не можем заведомо принижать культуру и искусство нашего прошлого перед настоящим состоянием ее; не можем заискивать перед собой, самовосхваляться, твердить, что это современно…

Нередко при просмотре фильмов на военную тему, с всенепременным показом Сталина, Пчелкин ворчал:

— Ну вот, он один все видит и отдает умные приказы, а все советники и генералы — одно фуфло, только слушать его должны в согласии. Меня мои бывшие однокурсники зовут в Москву, чтоб подзаработать денежку. Только мне там делать нечего. В три дня поднадоем всем приятелям, не сдержусь; выскажу свежеиспеченным лауреатам то, что об их хваленых шедеврах думаю, чего они на самом деле стоят. Я семь лет отмотал в разведроте: сначала на западном фронте, а затем и на восточном; во всяких переделках-передрягах побывал, а они, поденщики, за эту семилетку по одной бороде Чернышевского написали, больше ничего.

Попригрелись в своих светелках-хоромах, стригут купоны. Было, безусловно, время — послеинститутское, когда и я с друзьями мотался там-сям, искал чего-то, пробовал даже чернописание — с преобладанием на картинах черной краски. Побывал в Ташкенте. И раз там, на усадьбе знакомого, помню, по пьянке выгнал из собачьей просторной будки внушительных размеров дога и в ней переночевал, и дог меня не тронул. Поразительно! Потом мы вместе с другом оформляли на ВДНХ к открытию узбекский павильон — и весьма удачно: были отмечены премиями. Да, так мы подрабатывали, и зависти у нас к успехам друг друга не было.

А тем временем звучал-настраивался в голове Антона мотив:

   Черный ворон,
   Черный ворон,
   Что ты вьешься
   Надо мной?
   Черный ворон,
   Ты добычи не добьешься,
   Черный ворон,
   Я не твой.

Любил это напевать отец, Василий.

Чувствительно побаливала у Антона правая рука. И было отчего. Вчера он, позабывшись, с размаху шагнул на длинный конец незакрепленной еще на бетине половицы, отчего она под тяжестью подалась вниз, а другой ее конец взлетел вверх, подбросив собой уже стоявший окованный военный немецкий ящик с петлями и крепкими запорами. И тот, синекрашенный, опускался прямо на провалившегося в подпол полулежащего Антона, он видел и выставил встречь на защиту руку. Успел! И сундук, ткнувшись в нее, соскользнул по ней в сторону, не угораздил в тело.

Вот, поди, и не верь в заколдованность вещей. Эта немецкая гробовина, прочно сделанная под военное снаряжение, напомнила так, для чего она предназначалась по сути своей — для уничтожения других людей и еще служила тому, чтобы люди не забывали о том.

Непростительно!

   Ты добычи не добьешься,
   Черный ворон,
   Я не твой.

XVII

Нужно сердце утишить.

Однажды где-то сутки напролет выл, неиствовал ветрище и тарабанил, тарабанил дождь, отчего мотались, что промокшие метелки, ветви видимой серебристой ивы, росшей близ типичной проржавленной сараюшки. Когда и поблизости же был уже выворочен прямо с корнями и жирной землей вымахавший в рост подсолнух, а другой — сломан, пооббиты спелые ягоды малины, вишни; когда аж скрипели, стонали от ветровых ударов стены избы, простоявшей более чем полжизни.