Изменить стиль страницы

Я за большего брата, Петю, уцепилась, — плачу, уговариваю его бросить мину, а они уже головку пробовали отвинтить — вот где, над овражком этим. Колька, тот не смог, передал Пете в руки. Все они над миною склонились. Им — не до меня. Я со страху закричала: — «Миленькие, бросьте! Кончите так баловаться! Не могу я больше…» А сама под горку эту побежала. По привычке той, как обычно прятались мы от бомб и снарядов. Струсила я порядком. — Лена всхлипнула, затем продолжала снова: — Не успела я до низа еще добежать, как что-то лопнуло и брызнуло надо мной. Меня швырнуло в спину, и я торнулась в землю лицом. Только и подумала: «Ну, бахнул рядом с нами какой-то снаряд прилетевший. Как некогда бывало». Корзинка из рук моих выпала. Но опомнилась, повернулась я — стала опять наверх карабкаться. Сначала на четвереньках. Ну, забыла, что можно на ноги встать. Звала: «Петя! Павлик! Коля!» Никого и ничего. Только в ушах звенело. Ну, кое-как влезла я на горку — и глаза мои, знаешь, не видят привычного: нет никого из ребят, одна я стою. А передо мной — земля почернелая и это… что было они… разбросано… Я зажала уши и в деревню понеслась без памяти. Ведь говорила же я им, предупреждала их… — И Лена, замолчав, опасливо покосилась на Антона, когда он, увидав в траве сверкнувший осколок от той, вероятно, мины злосчастной, нагнулся и поднял его на ладони — кусочек металла.

Взрывом ощутимо покромсало, выщербило, опалило травяной покров вместе с дерном.

Бегущая приволжская тропочка, малоприметная и малохоженая, все выпрямлялась; впереди возникли культяпки яблонек, обрубленных минными и снарядными осколками, вишенник, малинник и густые крапивные, лопуховые и всевозможные травяные заросли, скрывавшие осунувшиеся землянки. Возле одной из фактически земляночных нор скорбно-неподвижно стояли, как некое одно изваяние, несколько сухих, показалось Антону, старух в полиняло-темных платках с замороженными лицами и с повислыми руками. Кто-то из них горестно, тоненько поскуливал, подвывал как бы про себя, точно жалуясь одному небу, больше некому было, о том, доколь же, мол, эти муки им, людям, принимать, выносить терпеть? За что? Ведь никаких таких своих провинностей они ни перед кем не совершали… И тем более дети…

На словно ватных ногах Антон подходил сюда вслед за Леной, сняв с головы пилотку и держа в руках пучок ромашек, — подходил молча, будто на свою казнь — ответчиком, виноватым за все случившееся несчастье. Он приблизился-таки к вечным живым, но застывшим теперь бабьим изваяниям и вшагнул вровень к ним — лицом к лицу, над чем они выстаивали полукружьем и лишь покачивались чуть. И опустил цветы к грубо сколоченным из старых досок (поразивших его) ящиков, стоявших тут, на затравеневшей земле. В них лежали собранные и прикрытые кусками материй останки подорвавшихся ребят. Больно, страшно и взглянуть-то на это вживье — взгляд невольно отводишь, тупишь от такого зрелища. Это нечто бесчеловечно-оглушительное, не подвластное твоему понятию; чувствуешь ровно внезапный толчок в грудь — и уже не можешь опомниться никак. Тук-тук-тук! — начинает само собой стучать у тебя в груди.

Антон было принял за старух и обеих иссушенных горем матерей, которые в обесцвеченно-простеньких, помятых в окопной теснине, нарядах, склонились напоследок над неубереженными своими чадушками и что-то еще причитали.

После он один в раздумье, сокращая расстояние, возвращался в березняк, к палаткам, напрямую — полями. Но едва он зашел в знакомый овраг, как очнулся, сразу, немало удивленный. Все в овраге было изъязвлено свежими черными воронками, пятнавшими всюду зеленый травяной покров; впечатление было такое, будто здесь снова только что прокатился массированно настоящий фронт. И Антон застыл в недоумении: а может, он не туда забрел? Ведь этих же ворон прежде, когда он один собирал здесь щавель, точно не было, он не видел. Так откуда же они? Ах, да! Ему вспомнилось, что в эти самые дни саперы зачистку и подрывы проводили! Гремели взрывы.

«Вот как оно! — с изумлением подумал Антон. — Все-таки какое ж изрядное количество мин было понатыкано повсюду!..» Выходило (что невероятно): он, ничего такого не подозревая, многажды расхаживал в минувшие дни, когда собирал щавель, по таившейся под каждым кустом и кочкой смерти! По крайней мере, стало быть, от нее-то он не был же ничем застрахован. Однако то, что ничего не взорвалось под ногами у него, могло свидетельствовать лишь о том, что здесь были заложены по большей части не противопехотные, а противотанковые мины, которые — с особенным устройством — лишь под тяжестью большой срабатывали…

Вблизи его вспрыгнула, заставив его вздрогнуть, и плюхнулась в ржавую колдобину лягушка. И он, уж более не задерживаясь, но повнимательней обшагивал свежевырытые воронки, выбрался из овражка и заспешил отсюда на ромашковую опушку.

Те малые горемыки беззащитные, только что ходили, бегали, жили, радовались дню, как и все живущие, — очень любознательные, жадные до ребячьих открытий, до каких-то впечатлений; они, малые, абсолютно никакого зла не причинили никому, но так нелепо, дико погублены адской силой неразборчивой, слепой. И об этом напоминали Антону эти черные воронки, безжалостно разорвавшие зеленый мир.

Назавтра, встав с зарей, Антон заворожено писал прямо из окна волжский пейзаж с двумя лошадками, зашедшими по косе в реку. Было тихо, спокойно, волшебно. Уходили тревоги.

Через день бригадир — толстушка в фуфайке и резиновых сапогах пустилась впрыть, чтобы остановить вывернувшийся из-под Волги грузовик, который вывозил песок из карьера — разрытого, исковерканного крутого берега. Она успела, и шофер, усадив Антона и Олю в кабину, довез их до города.

VI

Антон, уже самоутверждавшийся в большом городе, еще неотложно хотел навестить во Ржеве и своего бывшего наставника-живописца Пчелкина, с которым он не видался уж больше года; ему-то, естественно, не терпелось узнать, увидев самому, как тот живет и что нынче пишет. Оля самоустранилась — не пошла с ним: она, во-первых, не знавала Пчелкина и была противницей (что похвально) всяких девичьих тусовок вокруг мужчин, а, во-вторых, радостно устала накануне ночью после дальней прогулки с Антоном на просмотр фильма и обратно. Она, понятно, хотела отдохнуть от всего.

Эта блаженная ночь объяла все вокруг, когда они, влюбленные, возвращались из кинотеатра пеше, минуя городской центр и пригородные постройки, и станционные пути, и речку, и совхозные поля, — к ее приютному дому деревенскому. Напоследок они шли по затравеневшей — с ромашками и васильками — дороге, среди извивов массива наливавшейся ржи. Колоски шелестели, качаясь, соприкасаясь один с другим. И кузнечики вели отлаженный стрекот. Были полусумрак, воздушная густота. И луна серебрилась, путалась в облаках. И зарницы слабо-слабо разряжались с розоватым отсветом над землей.

Оля и Антон ловили друг друга в объятья, обнимались, целовались; они резвились, очень счастливые — и от прикосновения к себе мягких рук, коленок, плеч, губ при их движении вперед, вперед, и от потоков душистого воздуха и качавшихся, дымящихся пыльцой ржаных колосков на тоненьких стебельках. И она, и он, словно опьяненные своим сближением, и не думали тут ни о чем плохом. О том думать не могли в такой момент. Их счастью пока ничто не мешало. Ему не было предела.

И какой же ангел, интересно, наворожил им двоим такое, что они вдруг оказались столь близки один к другому в пространстве, хотя не знали друг о друге ничего с самого начала. Антон ведь случайно приветил Олю в Мариинке, когда был на балетном спектакле и нашел ее по какой-то спущенной с яруса шаловливо вьющейся бумажной завитушке, привлекшей его внимание. О, необъяснимые и неповторимые моменты в нашей жизни, данные судьбой на радость нам!

Однако Антон и Оля, прогулявшись, зашли не в дом, а в воротца ограды и залезли на свежепахучий сеновал дворовой и, лежа на нем, еще разговаривали (она не отпускала его) — они все еще не могли наговориться досыта. Какое там!