Изменить стиль страницы

XIX

Жал декабрьский холод, и тягуче скрипели на большаке их повозки кованые. Гнал куда-то жестокий конвейер войны ее ревностных служителей. И одни из них выкатывались откуда-нибудь отсюда, а другие прикатывали им на смену.

Днем же заявилась к Кашиным на постой троица захолоделых немцев — были они в шинелях и натянутых серых шерстяных наличниках под пилотками, надвинутыми на уши: толстозадый солдат с сырым, заутробным голосом, молоденький ефрейтор, заважничавший тотчас, и гладкий, видный собой нацист в очень добротной шинели без погон (вообще одетый весь весьма добротно) и с забинтованной правой рукой, лежавшей согнутой в белой повязке, перекинутой через плечо, именно последний вроде бы и главенствовал у них какою-то несолдатсткой солидностью и уверенностью в себе, в то время как ефрейтор выглядел так уморительно-комично (в сочетании с заносчивой важностью), что попросту смешил всерьез, несмотря на столь уж неблагоприятствующий момент для смеха. Наташа не смогла сдержаться — легонечко порснула в ладошку. И он-то, уязвленный гренадер, вновь запнувшись в кухне на мгновение, моргая, с удивлением взглянул на насмешницу, позволившую себе вызов, дернулся и фыркнул:

— Schwein mensch!

С этого все началось.

По-солдатстки скупо осмотревшись и толкнув дверь в светлые комнаты, они втащились сюда с вещами и с бесцеремонностью, как водится, стали раскладываться в них; никто из немцев никогда не спрашивал ни у кого из местных жителей никакого разрешения на вселение: избы оккупировали мигом… Как должное.

— Гляди-ка, еще с характером! — проговорила Наташа. — Какой фашистенок… За что-то обозвал нас свиньями. А сам без спросу вперся… Ежится…

Прибывшие повелели Анне истопить для них лежанку кафельную, сложенную впереду, — они взаправду заморозились, что сосульки. Дрогли. Потом кружком засели и начали молотить подряд консервы, сыр, галеты, пили шнапс. А вскоре, отогревшись и отъевшись, поснимали и шинели с себя. И вот уже порозовевший лицом беспогонник вытащил с собой на кухню колючего, но и комичного ефрейтора и весело представился всем, теснившимся у стен родных, словно желая сразу растопить в русских лед отчуждения к ним, чужим солдатам, и показывая этим самым, что они такие ж люди, как и все (притом он изъяснялся сносно на ломаном русском языке):

— Это есть я, Вальтер, — подвохом могло пахнуть с его обходительностью; уж сколько раз жители обжигались так — пока прохладно стали разговаривать с ним, не поддавались на его призывы.

— Ja, das sind wir. — Да, это мы, — заносчиво, картинно изрек и Курт, почти еще мальчишка, но явно уже потрепанный где-то немыслимой войной.

Все-таки смешным он выглядел. Верхняя часть лица у него была почти нежная, почти женская; нижняя — с тяжелым, свирепым выражением. И Наташа оттого-то снова прыснула смешком и с едва скрываемой насмешливостью обратилась к нему:

— Mit deinen zwanziq Jahren… — В твои двадцать лет… И уже в России?

— O! Ich steiqe auf einen Berq. — О! Я поднимаюсь на гору, поняв — ее по-своему, заговорил он, польщенный. И Вальтер переводил его дальнейшие слова. И был в них следующий смысл. Труднодоступную вершину надо одолеть. С нее откроются все перспективы для него и всех людей, для которых они, немцы, заведут очень хорошую жизнь. С особенным порядком и свободой. Все дело в том, что они строят свой особый социализм, не такой, какой строил Сталин (он плохой, а вот Ленин лучше был). Понимаете? И для того они, солдаты Германии, надели на себя почетную одежду германского мужчины — военный мундир (сам великий фюрер носит только его): чтобы воцарилась всюду справедливость.

— Ну, мы это уже слышали и видели, — прервала Наташа вдохновенное вранье Курта, в которое он верил сам. — Лучше вы скажите нам, что Москва? Когда закончится война?

Курт замялся, опустил глаза. А Вальтер без утайки сообщил:

— Война еще не капут, нет; она теперь не скоро кончица — долго ждать. Мы едем прочь от Москва. На отдых. Тыл. — И он значительно обвел всех нас глазами.

Действительно сообщенное им для Анны, Дуни, всех было исключительно по важности своей. Ведь до сих пор захватчики без умолку трубили нашим жителям с восторгом — все уши прожужжали — о скором взятии Москву, о своих ошеломляющих победах, и вот, плохое, что-то лопнуло у них… коли говорится все напрямик — с такой откровенностью… Что, осечка непредвиденная?…

— Отчего же, Вальтер, не капут? — спросил Антон, смелея и волнуясь от того, что мог услышать дальше.

Курт, оставленный вниманием к нему, с маской оскорбленности буркнув что-то неразборчиво, ушел обратно в комнату. Этим самым он несомненно еще больше развязал язык, видно, очень словоохотливому Вальтеру.

XX

Желание поговорить распирало его всего.

Бывает, поглядишь: один человек (как, например, Курт) с глупым, пустым лицом, а другой — с очень умным, живым.

И такое умное лицо — с выпуклым лбом и соразмерными чертами — было у большого густоволосого и заметно тучноватого, но и моложавого, и поворотливого на редкость Вальтера. Какой-то светло-праздничный, он, казалось, был настолько заражен, вопреки всем солдатским невзгодам, беспричинный радостью и веселостью, что этим и хотел немедленно же без лишних свидетелей-сослуживцев поделиться с русскими женщинами, только вот послушайте его, как это поучительно. На него, по-ведимому, нашло необъяснимое самому себе воодушевление — и он слово за слово, с блаженным прямо-таки упоением стал расписывать всем, кто сейчас хотел услышать его живые подробности об их неслыханном, незапланированном бегстве из-под Москвы, словно то быть чуть ли не самый замечательный для него лично (вызывавший такую восторженность) исторический момент, в котором ему довелось участвовать, хотя и с противной, как говориться, стороны. И он ничего не путал тут. Советские солдаты своим героическим духом явно заражали и восхищали его, и он несказанно восхищался теперь теперь тем, как их, немцев — их, прославленных вояк, — разбили русские и, разбив не только прогнали прочь от Москвы, но и заставили побросать, как он говорил, коверкая русские слова, тыща орудий, тыща танков и машин и тыща повозок с лошадьми.

Да, в реальной жизни все оказывалось куда сложней и запутанней: опрокидывались все завоевательские расчеты немцев, много раз уже проверенные. И это, безусловно, задевало, било по ограниченному захватнической политикой немецкому самолюбии. Тем страннее было услышать от Вальтера, сильного, вероятно, мужчины, которые совсем не шепотом, особенно не таясь, рассказывал об их большом поражении так, будто этой новостью сокровенно делился с верными друзьями, понимавшими и принимавшими его тоже таковым. Но и тем значительней явились для женщин, Антона и других откровенные свидетельства очевидца событий, а не построенное на погадках и предположениях те или иные соображения. Зато с особенным взлетом настроения от его необычных признаний Наташа с сиявшими глазами, одевшись тепло, в валенках, помчалась на холодную улицу, хоть и с лопатой в руках. Ей еще следовало по принудке, как и другим деревенским девчатам и парням, доработать этот день на расчистке большака от снежным заносов.

— А вы, немцы, небось, думали что: — трах-бах — и готово? — съязвил Антон на радостях. — Русские и лапки кверху?

— О, мальтчик, это дикая, ужасная страна, это все нехорошо. И что ты говоришь. — Вальтер засмеялся. — Да. Да. Я видал Москва. Я близко Москва был. Хороший бинокль наводил — Москва видал. Только колёдно, — и движеньем тела показал, что ему было холодно, мелко задрожал. — А русска зольдаты песни поют. Was? Катьюша. Расцветали яблоня… — И, вынув из нашитого нагрудного кармана маленькую губную гармонику (такие гармоники были очень распространены в германской армии среди солдат), взяв ее в рот и надувая, он уже и попробовал поиграть перед столь благодарными слушателями мотив этой широко известной нашей песни. И затем, перестав играть, продолжал непосредственно, жестикулируя одной рукой с зажатой в пухловатых пальцах гармоникой: — Русские богатыри. Во! Они — без перчаток. Нипочем мороз. Русские бой пошел на нас: «Ура! Ура!» Хорошо. Наши пушки, танки, зольдаты — все хапут. Стало. Мы побежали. Ужасный страх напал. Я пистолет свой достал, а пуля — чик меня по руке сюда. Все бросили там.