Изменить стиль страницы

— Ну, извини, Вер, ну, перестань, перестань... — говорил он и гладил ее плечо. — Ну что ты, в самом деле!..

Он усадил ее возле себя и принялся убеждать, что не для этого же он был с ней все это время, не ради сегодняшнего дня, что близость их была совершенно в другом, оно и есть то главное, что отличает... Он чуть было снова не обвел рукой комнату, но, спохватившись, поостерегся на этот раз. Ты же подумай, убеждал он ее, если б мне только это и надо было — посмотри, сколько вокруг женщин, с которыми все много проще, все наверняка. А с тобой ничего и предугадать нельзя было, он ни на что и не рассчитывал, просто она ему сразу очень понравилась. И сейчас нравится. Очень нравится. Ты же не давала мне никаких поводов на что-то такое надеяться, так что вообще не в этом же дело.

— Ты действительно совсем не надеялся? Правда? — Вера так доверчиво и просительно взглянула на него, что Каретников понял, что как раз это было ей важно сейчас. Мол, не надеялся, а продолжал быть все-таки только с ней. Каждый вечер, все дни.

Ну конечно же не надеялся! Какие у него были основания? Наоборот, он был уверен, убежден, что так ничего и не случится между ними.

Ей хотелось верить — и она верила ему, но все, что он говорил, успокаивая ее, и во что сам как будто верил в эти минуты, все же не было до конца правдой. Даже и допуская, что так ничего и не будет между ними, и почти вроде бы смирившись с этим, в глубине души он все-таки не мог до конца в это поверить, потому что даже и случись такое, это бы все равно ничего не доказало ему в принципе. Он потом объяснил бы это несостоявшееся чем угодно — недостатком времени, необходимого именно для этой женщины, чтобы она решилась на близость; или своим каким-то просчетом в отношениях с ней, тактической, что ли, ошибкой; пусть даже и тем — вполне самокритично, — что, видимо, он просто недостаточно понравился ей, именно он; или какими-то другими, может быть, уже чисто внешними неудобствами и обстоятельствами — чем угодно, но только не чем-то вообще невозможным, внутренне непреодолимым для нее или для любой другой женщины. И хотя мысленно он специально не оговаривал для собственной жены некой исключительности, а всегда с усмешкой, как бы перед самим собой, демонстрировал, что ему вполне достает и объективности, и иронии, и последовательности здравого смысла, чтобы понимать, что и твоя собственная жена тоже ведь обычный живой человек, и почему же она должна быть не как другие, почему она тоже вот так же не сможет с кем-то, как могут другие женщины с ним, — допущение это было все-таки отвлеченным, не задевающим его по-настоящему. Тут, как чаще всего бывает в подобных рассуждениях, о своей жене как-то так предполагалось, что либо, как водится, именно моя жена самая верная из жен, либо, если и могло бы что-то у нее случиться такое, то ведь не в прошлом и не сейчас, разумеется, а лишь когда-то еще, в некие столь отдаленные времена, что уже и не казалось возможным.

На улице, когда они с Верой, никем не замеченные, вышли из комнаты Каретникова, им снова стало хорошо и интересно друг с другом.

 

Его путевка заканчивалась на несколько дней раньше, и даже когда он садился уже в санаторный автобус, который увозил к поезду, Вера, провожая его, буквально до последней минуты все-таки надеялась, что он вот-вот передумает, почувствует и без ее просьбы необходимость задержаться здесь пусть хотя бы на лишний день, тем более что курортный сезон давно прошел, гостиницы уже пустовали, а потом бы он смог наверстать этот день самолетом.

Каретников ласково смотрел из окна автобуса на Веру, почему-то хотел, вопреки своим правилам, подольше запомнить ее напоследок, хрупко-беззащитную, потерянную, с ее обычной мягкой, чуть виноватой улыбкой, да и с каким-то новым, тоскливым выражением в глазах. Ему вспомнились сейчас ее слова, сказанные как извинение перед ним за себя вчерашнюю, за то, что ему не было тогда хорошо с ней в его комнате. «Я, наверно, никогда не смогла бы быть любовницей. Я могу быть только женой», — сказала она ему только что.

Странно и немного грустно было: человек стоял еще совсем рядом, всего в нескольких шагах, а оставалась от нее, по сути, уже лишь эта последняя ее фраза, которая могла бы не понравиться и насторожить Андрея Михайловича как своего рода притязание, будь она произнесена в самом начале их знакомства, но которая теперь, при расставании, не только не покоробила Каретникова, но была им воспринята с полным доверием. Да и невозможно было вообще представить, что она способна в чем-то солгать, даже в самом малом.

Безусловно, Андрей Михайлович верил в искреннюю ее привязанность к нему — он и по своему отношению к ней понимал, насколько они близки друг другу, — он, пожалуй, готов был уже допустить, что Вера, сблизившись с ним, что-то все-таки, видимо, переступила в своих прежних взглядах и убеждениях, что-то достаточно для нее важное, — переступила, скорее всего, действительно впервые, и ей, конечно, было нелегко сейчас. Но ответить на это каким-то продолжением их отношений в будущем, то есть отнестись вдруг к ней, Вере, не так, как он положил себе за правило всегда относиться к подобным встречам, значило бы осложнить его и без того занятую, насыщенную и непростую жизнь, потребовало бы от него, как он чувствовал, таких дополнительных душевных трат, что нужно было бы что-то и в себе самом менять, отступиться от своих же налаженных, устоявшихся, привычных и кажущихся ему единственно возможными взглядов на подобные отношения и, значит, лишить эти отношения какого бы то ни было смысла, раз они переставали быть необременительными и приятно-легкими, что прежде всего и привлекало Андрея Михайловича.

Но ради чего все менять? Что, собственно, случилось такого? Случайные, в конце концов, обстоятельства... Даже ведь и победы-то — в житейском, мужском понимании — никакой, в общем, не было, если честно. Скорее, Вера уступила ему в последний день не из-за своего желания уступить, а как бы в благодарность ему — за ненастойчиво-ласковое отношение к ней, за своего рода бескорыстное постоянство... Ему самому понравилось сейчас это допущение, что в их близости не было никакой его заслуги. Ни особой заслуги, но зато и никакой особенной вины, и уж хотя бы это последнее давало ему право не чувствовать себя перед Верой чем-то обязанным.

Каретников озабоченно, с беспокойством прислушался к непонятному ощущению за грудиной, словно образовалась там пустота и ее никак было не заполнить обычным, естественным вдохом, пришлось даже несколько раз поглубже вдохнуть. Видно, вчерашний их ресторан сказывался, куда они пошли с Верой на прощание, или слишком душно было сейчас в автобусе.

Он отодвинул верхнее стекло окошка, Вера, думая, наверно, что он что-то хочет сказать, подошла ближе, и тогда ему и в самом деле пришлось негромко, стесняясь других людей, тоже кого-то провожавших или вместе с ним уезжающих, сказать ей первое, что пришло в голову, чтобы потеплее расстаться:

— Напишешь?

День был ветреный, выхлопной дым от автобуса сносило на провожающих, громко тарахтел двигатель, и Вера, должно быть, не расслышала, потому что все так же молча, запоминающим взглядом смотрела на него, а повторить свой вопрос погромче ему не хотелось. Да она и без того сказала, еще раньше, что напишет ему на Главпочтамт: запомнила, оказывается, что он живет как раз неподалеку.

Каретникову было грустно, как бывает, когда понимаешь, что, скорее всего, уже навсегда разъезжаешься, расходишься с человеком, который стал тебе далеко не безразличным. Но ведь и то Андрей Михайлович за собой знал, что, откуда бы он ни уезжал, покидая даже и не очень приглянувшееся ему место, случайное и проходное в его жизни, и даже ничего и никого при этом не оставляя за своей спиной, он всегда тем не менее, хотя бы на короткое время, испытывал щемящую, необъяснимую грусть какой-то утраты. Так, очевидно, и теперь было. А повезло ли ему все-таки на этот раз — он так и не понял. Как-то не мог он уже уяснить толком, что же здесь вообще везение, а что — нет.