Изменить стиль страницы

— Андрей Михайлович?.. — произнес тот с удивлением, но приветливо и вполне спокойно. — Прошу...

Каретников несколько растерялся, что его, оказывается, знают, но виду не подал, вежливо поблагодарил, довольно холодно извинился — почти не извинился, а лишь заметил вслух, — что так поздно, и вошел. Он не понял своего первого впечатления — слишком много стараний ушло на самого себя, на то, чтоб и выражение лица, и взятый тон соответствовали его намерениям. На Сергее Георгиевиче были стоптанные войлочные шлепанцы, линялые спортивные брюки с пузырями у колен и клетчатая желтая рубашка, мятая и застиранная, но держался он с таким непринужденным достоинством, словно бы его застали не в этом затрапезном одеянии, а в выходном костюме и при галстуке. Лицо его было сухощавое, тонкогубое, слишком, пожалуй, правильное — из тех вполне интеллектуальных лиц, которые трудно запоминаются, если б не глаза его за толстыми стеклами очков: лучистые, теплые, с мягкой улыбкой. Однако от подобных частностей его лица, которые невольно располагали к себе, нетрудно все-таки было отгородиться: стоило лишь подумать об этом человеке как о чем-то абстрактном, представляющем отвлеченное зло или свалившуюся на тебя неприятность, и тогда выражение его глаз воспринималось так, что потому-то он и мог вскружить голову девчонке на какое-то время — конечно, ласковые глаза, да к тому же с интригующей, печальной такой поволокой...

— А вы раздевайтесь, в комнату проходите, — сказал предупредительно Сергей Георгиевич.

— Спасибо, — с учтивостью, но, как ему казалось, и достаточно сухо ответил Каретников. — Я, собственно, ненадолго... Если позволите, я так...

Снимать плащ не хотелось — это могло бы как-то умерить потом его решительность, привнести некоторую, что ли, домашность в их разговор, который на самом деле требовал лишь деловитой краткости. Однако, посмотрев на свои забрызганные туфли, на паркет с мокрыми подтеками у ног, Каретников заколебался.

— Да ну, что вы! — понял Сергей Георгиевич. — У меня тут... Прямо так идите!

Он провел Каретникова в комнату, предложил кресло, поспешно убрав с него полотенце, прихватил из шкафа какую-то одежду и, извинившись, вышел.

Жалея уже, что так и не снял плащ, Каретников огляделся. Комната была как комната, в меру запущенная, со стандартной, далеко не новой мебелью, расставленной вдоль стен с той казенной правильностью, которая сразу выдает непритязательный и именно мужской вкус с неизменной тягой к строгой симметрии. Андрей Михайлович не заметил в комнате ни тех необязательных, а иногда и вовсе как будто излишних безделушек, придающих тем не менее жилью хоть какую-то индивидуальность и уют, ни обычных для семейной квартиры женских мелочей — пудреницы, помады, флакончика духов. И эта, кажется, почти верная примета холостой жизни, когда пепельница и телефон поставлены прямо на пол, у дивана, чтобы всегда быть под рукой...

С обостренной и злорадной наблюдательностью Каретников отметил, что постельное белье на приготовленном ко сну диване было далеко не первой свежести, и ему приятно было, что это как-то умаляет хозяина квартиры.

Чтобы чем-то занять себя, а главное — показать Сергею Георгиевичу, когда тот вернется, свое полнейшее спокойствие, Каретников взял со стола первую попавшуюся книгу и бегло стал просматривать ее. Структурализм... выявление логики порождения, строения и функционирования сложных объектов духовной культуры...

Настраивая себя на иронию, Каретников подумал: «Ишь ты, какие у нашего зятя умные книжки... Даже гриф соответствующий — „Для научных библиотек“», — а когда вычитал, что применение структурных методов ставит целью ниспровержение привычных иллюзий в области гуманитарного познания, в том числе и психологизма, Каретников усмехнулся: «Ну да, зачем математику подобные иллюзии?! Тоже мне... ниспровергатель!» Это прозвучало сейчас по отношению к Сергею Георгиевичу почти как матерное выражение, и Каретников остался доволен.

С предисловием он вполне разобрался, вычитал, что какой-то исследователь-француз устную речь назвал женской компонентой языка, письменность — мужским его началом, удивился, как нежно говорится вообще о слове — что оно одиноко, трепетно, загадочно и хрупко в своем бытии, — отметил, как это красиво сказано, и усмехнулся, вспомнив, что они, французы, умели даже и об одном из хронических симптомов некой болезни красиво выразиться: «Капля доброго утра».

Из оглавления Каретников выбрал два названия поинтереснее — «Придворные дамы» и «Проза мира», — но, просматривая их, все больше чувствовал раздражение. То, по отдельности понимая каждое слово, он почему-то совсем не улавливал смысла всей фразы, а то и сами слова — просто слова! — были совершенно непонятны ему. Что это, в самом деле, такое: «матезис»... «таксономия»... «эпистема»?..

В этом было нечто унижающее его — так много не понимать в книге, которую кто-то же все-таки читает, тем более даже этот... Сергей Георгиевич... А может, и он тоже ничего в ней не смыслит? Ведь сплошная какая-то заумь!

Хотелось в сердцах захлопнуть, отложить книгу, но послышались шаги, и Каретников торопливо углубился во что-то снова непонятное:

«...тонкая линия видимости при своем возвращении охватывает целую сложную сеть неопределенностей, обменов и уклоняющихся движений...»

Сергей Георгиевич появился уже в приличных брюках, в другой рубашке, аккуратно причесанный — все это сделало его солиднее, старше, — и, увидев книгу в руках Каретникова, радушно предложил:

— Возьмите почитать. Любопытная вещица...

И говорил, и держался он как-то совершенно на равных, и это не устраивало Каретникова. Он все же рассчитывал, что с первых же секунд увидит перед собой смущенного, растерянного человека, возможно, уловит даже и некоторое заискивание перед собой, а с ним обходились так, будто ничего предосудительного не происходит и он, Каретников, не вправе в чем-либо устыдить этого человека.

— Ну что вы, — проговорил Андрей Михайлович, откладывая книгу, — я и не осилю ее.

Как он полагал, тон его был достаточно обидным. Нарочитая и нескрываемая игра в свою простоватость — дескать, куда уж нам!.. — на самом-то деле совсем неприкрыто о другом говорила: мол, тут еще бы разобраться, тебе ли до меня, уважаемый. Правда, чтоб понять это, собеседнику надо бы обладать чувством иронии...

— Жаль... — помолчав, спокойно улыбнулся Сергей Георгиевич, а Каретникова задело, что так это было произнесено, словно вполне допускалось, что ему, может статься, такая книга действительно не по зубам, и сожаление высказано именно по этому поводу.

— Все же, я думаю, мне удалось почерпнуть из нее, пока я тут сидел, что человек не является, к сожалению, ни самой древней, ни самой постоянной из проблем познания. — Каретников прибегнул к одной из наиболее тонких своих улыбок, давая понять, что не такой уж он простак, как могло подуматься этому Сергею Георгиевичу. — И чем только не занимался человеческий ум, прежде чем на самого человека обратил внимание!..

— Обидно, конечно, — рассмеялся Сергей Георгиевич. — Всегда ведь так хочется думать, что мы-то, люди, и являемся центром вселенной...

Очень скоро, обменявшись еще несколькими подобными рассуждениями, они оценили возможный между ними уровень разговора, каждый признал в другом умение беседовать на интеллектуальные темы, и, когда Сергей Георгиевич каким-то образом коснулся экологии, Каретникову невольно вспомнилась одна из записей в дневнике отца о том, что везде заговорили об экологии лишь десять — пятнадцать лет назад, а берешь «Воскресение» — и в первом же абзаце...

Переведя взгляд на книжные полки, он увидел как раз собрание сочинений Льва Толстого, вдвоем с Сергеем Георгиевичем они отыскали нужный том, и Каретников зачитал вслух:

— «Как ни старались люди, собравшись в одно небольшое место несколько сот тысяч, изуродовать ту землю, на которой они жались, как ни забивали камнями землю, чтобы ничего не росло на ней... как ни дымили каменным углем и нефтью...»