Изменить стиль страницы

— Ты, видно, раньше нас собирался поработать на этом месте, — усмехаясь, сказал Гордей и, поплевав на ладони, взялся за лопату.

Евстигней заслонил собой корявый ствол яблоньки и зло сузил щелки глаз.

— Может, повременишь, Гордей Ильич?.. Такое самоуправство боком тебе выйдет.

— Я не ради себя, а ради всех стараюсь. Отойди, не засти! — сказал Гордей, вогнал сапогом лопату в землю и, подняв первый рыхлый пласт, отбросил в сторону.

Когда, обливаясь потом, он докопался до большой ямы с зерном, прикрытым сверху досками, мешковиной и соломой, Евстигней сказал, с трудом разжимая большие губы:

— Жалко тогда я тебя казачишкам доверил… Надо бы самому, ты бы у меня не отдышался…

— Ишь как, а я и не знал, кого мне благодарить! — удивился Гордей и уже более спокойно согласился; — Да, это ты верно, промахнулся… Впрочем, не все ли равно: не я, так кто-нибудь другой тебя за грудки бы взял. Время твое сгнило, Евстигней, гут уж никакие сожаления не помогут. Идем!

Руки у Чалого мелко дрожали, но он сжал кулаки и пошел во двор. Гордей и уполномоченный шли следом. Выбраться за ворота они не успели: Евстигней вдруг крикнул что-то старшему сыну, кинулся к будке, и тотчас два буро-рыжих пса, как два пламени, метнулись навстречу друг другу и смяли уполномоченного. Он упал.

Сильный удар по виску отбросил Гордея к воротам, но он устоял на ногах а, шагнув в глубь двора, под навес, нашарил в кармане рукоятку нагана. У калитки стоял парень в голубой рубахе, с железным ломиком в руках. Евстигней, не спуская глаз с Гордея, тянулся рукой к воткнутому в чурбак топору, и только беловолосый, губастый сын сидел на ступеньках крыльца, по-прежнему щелкал семечки и улыбался.

Гордей выхватил наган, и Чалый, бледнея, уронив топор, попятился к конуре.

Сухо один за другим треснули два выстрела, и собаки, взвыв, закрутились по земле, хрипя и пятная ее кровью.

Гордей помог подняться искусанному уполномоченному и, помахивая наганом, задыхаясь, крикнул:

— Ты думал, я к тебе с пустыми руками приду — к волку в зубы?.. А ну, живо собирай свой выводок! Собрание бедноты еще вчера постановило с глаз тебя долой, в Соловках отдышишься!

После того как выселили из деревни кулаков, Гордей с первыми на селе коммунистами сколотил артель, и с тех пор вся его жизнь, день за днем, была отдана ей.

Как давно это было и вместе с тем так недавно!

«Старею и, что ли? Взялся ворошить прошлое? — подумал Гордей и снова посмотрел на сосну. — Интересно, сколько ей лет? Она совсем не меняется, не то, что я!»

Он погладил ладонью шершавый ствол, постоял еще немного в тихом раздумье: «Надо бы тут, в затишке, сад развести, самое подходящее место. Лучше не найти».

Обрадованный столь удачной мыслью, он легко, совсем по-молодому, вскочил в седло и выехал на дорогу. Отсюда он еще раз оглянулся на сосну. Да, все такая же молодая, с вечнозелеными ветками. А, может быть, она тоже изменилась и он просто не замечает этого? Сколько, поди, колец наросло вокруг ее сердцевины, сколько выдержала она бурь и гроз!

А так ли уж хорошо замечал он, как преображалось все вокруг, жизнь менялась с влекущей быстротой, и не успевал он порадоваться одному, как созревало другое, лучшее. Когда сам, своими руками изменяешь жизнь, не остается времени для того, чтобы удивляться ее переменам.

Давно ли пришел на село первый трактор и люди смотрели на него, как на диковинку. И за какое-то десятилетие уже забыли, что недавно ходили за сохой, за плугом, сеяли вручную. Все становилось привычным и обжитым: автомашины около артельного гаража, сложные молотилки, агрегаты, радио в каждой избе, электричество.

Как-то Гордею Ильичу попалась в руки желтая растрепанная книжечка Бунина «Деревня» Он читал ее с чувством тягостного недоумения: неужели все это так было — и грязь, и нищета, и дикое запустение, и пьянство, и повальные болезни? Ему казалось, что это написано об его деревне… Ведь еще тридцать лет назад она была такой: люди верили во всякую чертовщину, бегала по избам знахарка Секлетея и калечила всех, а дурачок Афоня почитался чуть ли не за святого провидца, он бился головой об стену и бессвязно бормотал: «Зелена гора… горек ключ… солона вода… Отмыкай!»

«Да, немалую гору мы своротили», — подумал Гордей и пустил коня рысью. Придерживая рукой сумку, он снова вспомнил о письме, и снова ему стало радостно.

«Поеду сразу на поля», — решил он и, переправившись белоперым воркующим бродом через реку, поскакал вдоль березовой рощицы.

За ней начинались густые хлеба, полные стеклянного шороха колосьев. Пшеница катила навстречу волну за волной, захлестывала узкую тропку, и казалось, конь уже плывет по грудь в этой атласной гущине.

«Экая силища!» — думал Гордей, и глаза его теплели от сверкающей голубизны неба, от струящегося над полями марева, цвенькали какие-то острокрылые синие пичуги, сухим дождем сыпались на пыльные лопухи кузнечики, неутомимо распиливали воздух. Густой сиренью наливался горизонт, и оттуда, как большие парусные корабли под ветром, неслись облака, чтобы бросить якоря в тихом, затянутом ясным штилем распадке.

Уже приближался знакомый, будоражащий гул трактора, тянущего на прицепе сквозь нескончаемый, позолоченный солнцем разлив хлебов два комбайна; трещали лобогрейки; всхрапывали лошади; зычно покрикивали машинисты. Поле пестрело женскими косынками, защитными гимнастерками, бронзовыми спинами подростков.

Гордей несколько минут с высоты седла глядел на мельтешившее красками страдное поле.

Его заметили, замахали руками, и он, ласково потрепав по шее коня, поехал краем полосы, то и долю останавливаясь, здороваясь с лобогрейщиками, вязальщицами, косарями.

Вытерев потные лица и улыбаясь, они протягивали загорелые руки, и Гордей, отвечая на крепкие рукопожатия, загадочно подмигивал.

— К вечеру на стану будьте, дело есть, — и бережно касался ладонью кожаной сумки.

И там, где он появлялся, казалось, сильнее стрекотали жнейки, точно маленькие буксиры, яростно работая колесами, пробиваясь через неутихающий золотой шторм, проворнее погоняли лошадей подростки, отвозившие снопы к скирдам, быстрее мелькали руки вязальщиц. И не успеешь оглянуться, как уже вырастают на светлой стерне пушистые папахи суслонов.

Лишь иная молодайка оторвется на миг, распрямит спину и грустным любовным взглядом проводит верхового: вот так бы и ее ненаглядный ладной солдатской выправки мужик мог проехать мимо и поймать ее истомленный зноем взгляд, мог бы проехать, если бы не остался лежать где-то в чужой земле… Вздохнет солдатка, сожмет покривившиеся губы, качнется к колосьям, и снова жаркая кровь прихлынет к ее лицу…

А Гордей ехал дальше и радовался. Все сегодня виделось как-то иначе. Не письмо ли было тому причиной?

У другой полосы он увидел неторопливо, но ровно шагавших с крюками косарей. Они двигались навстречу лобогрейкам, беспоясые, темные от загара, с непокрытыми головами.

Ветер надувал пузырем рубаху у гибкого, плечистого Матвея Русанова, шевелил серебристую бороду Терентия Васильцова — крепкая наша сибирская порода! — задирал и без того ершистые волосы Вани Яркина.

Шеренга косарей покачивалась зеленоватым плетнем — такое было засилье в ней фронтовых гимнастерок, — и, хотя косарей разделяли порядочные прогоны, издали казалось, что они почти касаются друг друга плечами.

«Ах, дьяволы, как браво идут! Ровно на параде выступают!» — подумал Гордей и, подъехав сзади, гаркнул на все поле:

— Здорово, мо-лод-цы!

Ему ответили разноголосо, невпопад:

— Здравствуйте, товарищ гвардии старшина!..

— Ну, то-то!

Все, как один, они обернулись к нему. Мерно поднимались от глубокого дыхания их груди, блестели обветренные лица и разморенные зноем глаза.

— Аж завидки берут, красиво робите! — слезая с коня, сказал Гордей.

Косари окружили его. Он вынул кисет, к которому сразу потянулись десятки рук, чуть дрожащих от напряжения. Запахло терпким дымком, крепким мужским потом.