Изменить стиль страницы

«Зразы из лопухов», — мелькнуло у меня с какой-то злой радостью и грустным сожалением.

— Что это?

— Сало. Заправочное сало для ужина, — невозмутимо ответил Бардаш. На толстых его губах застыла жирная улыбка.

— Но ужин ведь готов?

— Жирами заправляем в последнюю минуту. Миша, подтвердите.

Миша стоял у печки, у него тряслись колени. Он, видимо, хотел что-то сказать, но губы его не разжались, только нервически пошевелились.

Я завернул сало в бумагу с кулинарными рецептами.

— Позвольте, — со злобой заметил Бардаш, — вы превышаете полномочия.

Я ничего ему не сказал. Молча положил сверток в карман, встал из-за стола и направился к выходу.

— Как же так, позвольте? Я доложу о ваших действиях командиру полка.

— Пожалуйста! — Я хлопнул дверью.

В коридоре, мгновение спустя, меня догнал резкий, визгливый голос шеф-повара:

— Прелая вобла! Кислый блин на сковородке! Сколько раз тебе говорил: остерегайся «чижиков»!..

Это разгневанный Бардаш по-ресторанному распекал своего подручного. А «чижик» — это я. Такие Бардаши всех проверяющих, что рангом пониже «самого папаши», называют «гусями» и «чижами».

Я рассердился и тут же вернулся в «кабинет».

Бардаш в изумлении замер.

— По какому же праву, — спросил я его, — вы оскорбляете человека?

Он закрыл помутневшие глаза, потом сладко улыбнулся и сказал, повернувшись к повару:

— Миша не обиделся. Это мы по-дружески. Чисто производственные отношения.

Повар зло сверкнул глазами и гневно ему крикнул:

— Идите вы к черту!

Мне заявил:

— Не могу я с ним, товарищ замполитрука. Каждый день воруем, а для кого — не знаю. Шинкарку какую-то кормит.

Бардаш опустился на стул, тихо, сквозь зубы произнес:

— Так, так, размазня — тихоня. Но это ведь надо доказать, шизоид ты несчастный. Выкрики истерика — не доказательство.

— Докажем! — пригрозил Михеич.

Бардаш остался в «кабинете», а мы с Михеичем пошли в штаб дивизиона.

Утром рядовой Бардаш был вызван к Тарабрину. В тот же день бывший шеф-повар с новеньким мешком за плечами прибыл в один из расчетов третьего дивизиона.

Ленинградские тетради Алексея Дубравина pic_53.png

Репортаж с Ладоги

Юрка Лучинин опять куда-то исчез из Ленинграда. Куда его унесло, аллах ведает. Позвонил в редакцию — мне неласково ответили: «В тундре, в снегах ваш Лучинин, — очерки работает». Ну, в тундре так в тундре, — подумал я. — Скоро объявится. Все-таки интересно, где он раскопал такую тундру в тесной географии ленинградского «пятачка»? Не махнул же, мятежная душа, на Большую землю?!

И вот Сеня Сахнов, шофер нашего полка, временно откомандированный на Ладожскую трассу, однажды утром привез мне потертое, пропахшее ветрами и бензином Юркино письмо. Руки у Семена были забинтованы. Я не успел спросить, что у него с пальцами, — точно запачканные тряпичные куколки, сидели они на широких его ладонях и застенчиво шевелились. «Некогда, спешу», — бросил Семен на ходу и вышел.

Я развернул письмо. Мой друг писал:

«Алексей, я снова на Ладоге. Знаешь ли, что тут происходит? Ни словом сказать, ни пером описать…» (Письмо было написано тупым огрызком серого карандаша. Насчет пера Юрка ввернул, чтоб подзадорить меня. Где он, там всегда «чрезвычайно интересно». Типичный газетчик!) «…Подобного я в своей жизни не видел. Во-первых, отметь, сутки напролет бесится вьюга, злая февральская северная вьюга. Пляшет себе, ведьма, на просторе, не подчиняясь никакому начальству, и ничего не дает сделать. Главное — пересыпает дорогу, треклятая. Но эта косматая ведьма — верная наша союзница. Когда она беснуется, все радуются: дорога работает и машины идут дружка за дружкой — по часовому графику. Ох, трудненько же достается этот ладожский график! Каждый метр дороги берется с боем — силой гневного мотора и безотказных человеческих мускулов. Однако хуже — когда вьюга затихает. Небо проясняется, и тогда над трассой повисают наглые посланцы с того света — бомбят, сволочи, и истошно режут в колонны пулеметами. Жарко становится! Так жарко, что при двадцатиградусном морозе люди обливаются потом и ищут прохлады в тени под машинами. Горько бывает… Но и наши выдают же им по осьмушке кислой махорки! Вчера на моих глазах говорунья-зенитка (гордись, что ты пэвэошник!) так точно вспорола брюхо одному нахалу, что он, сердешный, рассыпал свои мертвые кости еще в воздухе, не успев грохнуться на землю. Наши ремонтники потом досадовали: не сумел, тюфяк, упасть культурно, все запчасти ушли «до ветру». Я все же нашел на льду кусок железки с продырявленной свастикой, привезу тебе, потом отдадим в музей. Мысль о музее, между прочим, подсказала мне эта самая железка. Отчего бы нам не начать собирать помаленьку такие вот экспонаты? Свежие, живехонькие. После войны подобные не сыщешь…»

Ну и романтик ты, друг мой! — подумал я. — Блокаде конца не видно, люди еле ноги таскают, а он уже музей победы собирает.

«Что я здесь делаю? Мерзну, помогаю дорожникам расчищать заносы, подсаживаюсь в кабины к молчаливым шоферам, вылезаю где-нибудь у зенитчиков — и строчу, строчу очерки для газеты.

Живу в палатке у ремонтников, пью с ними горячий чай, ночую под мерзлым брезентом на куче автомобильных шин. Немного, правда, поддувает, ветер в шинах свистит, но я не обижаюсь. Одним словом, дорога — со всеми коммунхозовскими удобствами. В Ленинграде…»

Тут письмо прерывалось. Видно, средний листок был потерян, если суматошный Юрий второпях не сунул его вместо «конверта» в один из глубоких своих карманов: они всегда забиты у него гранками, статьями, кусками старых и свежих газет. Жалко, распалось такое редкое письмо. В Ленинграде, продолжил я Юркину мысль, конечно, куда скучнее, — и позавидовал приятелю. Одна вьюга на просторе чего стоит!

А дальше в письме говорилось:

«…ехали с ним один перегон — самый большой, самый «чистый» и ровный (здесь его Невским называют), — вдруг лопнула камера. Ремонтники стояли далеко, и ни вслед за нами, ни навстречу никаких машин не было. Что делать? Понятно, латать камеру. И вот на двадцатиградусном морозе, представляешь? — на железном ветру, то снимая, то надевая рукавицы, он взялся за ремонт. Уж чертыхался он, тудыкался — всем, верно, святым было тошно. «Рейс остановился, матерь преподобная! Кому служишь, ведьмака, — Христу или Гитлеру?» — и так далее, и тому подобное. На десятой минуте у него побелели пальцы. Я силой заставил его (власть применил) сунуть руки в снег и копать воронку. «Ты что, политрук, в детский сад со мной играешь? У меня же рейс приморозило, язви его!..» Он выдернул руки, обиделся на меня, стал сердито заклеивать камеру. Я помогал ему, уговаривал, но надеть рукавицы так и не заставил. Через двадцать минут все было склеено, и мы тронулись. Ехали хорошо. Скоро должна показаться ремонтная «база» — та самая, где я живу. Неожиданно слева выскочил немец. Спустился до бреющего и начал подхлестывать нас в хвост и гриву. Дзенькнуло заднее стекло, за спиной у нас захрустели осколки. Он спокойно остановил машину, загнал меня под кузов, сам лег под мотор, воткнул в зенит винтовку. Не знаю, пять или шесть раз он выстрелил (надо мной гулко дрожала машина), но немца отвадил. Надо думать, угодил ему в «шею», когда тот заходил для очередной трассировки. Заковылял, бедняга, худым боком, захрапел, пошел на погост искать теплого места. «Ну ты молодец, дружище!» — похвалил я, садясь рядом с ним в кабину. — «Дураком не был», — недовольно пробурчал он в ответ, и мы поехали. Едем, едем… Дорога ровная… Нудно, клонит ко сну… Открыл глаза — вижу: машину заносит в сторону. Лезет в торосы да и только! Оглянулся влево — спит мой молодец! Толкнул в бок: — «Ты что же?» — «Задремал маленько. Две ночи не спал и не обедал нынче». — «Расколи тебя пополам, дорогой, зачем же ты казнишь себя? В кузове у тебя шпиг, сахар, масло, а ты себя до дремоты с голодухи довел!» — «А ты есть не хочешь?» — спросил он у меня. «Хочу». — «Давай поедим?» — подмигнул он лукаво. «Нет, я потерплю». — «Ну и я поговею до вечера. Зачем же вы меня в ненормальные выводите? Пока вроде не тронутый». Больше мы не разговаривали. Напротив ремонтной «базы» он притормозил, высадил меня, сам, не оглядываясь, потоптал дальше — «рейс догонять».

Вот какой он, ваш Семен. Я уж потом узнал, что он вашего полка мушкетер. Посмотри, отошли ли у него руки. И — он не знает, что в этом письме я немного написал про него. Ты ничего пока не говори ему, хорошо? А то обидится, гордый, возить меня перестанет.

Так вот работает наша дорога. Ладно работает, верно?

На днях вернусь с сумкой очерков. Будь здоров».