Изменить стиль страницы

— По срочному делу, — сказал юноша, протягивая Быкову удостоверение — синюю книжечку с золотым тиснением. — Я к вам за материалом.

— Пожалуйста! Гостям мы всегда рады. Только сегодня у меня мало времени…

— Он только что с дороги, — тихо сказала Лена. — Уж очень вы неожиданно пришли.

Молодой человек прищурился, покивал головой, словно все, что скажет Лена, он знал заранее…

— Я ненадолго к вам, товарищ Быков. Слышал, что вы только сегодня должны были вернуться из отпуска, и решил навестить вас именно теперь. Ведь вы человек занятой, в другое время вас никак не поймаешь, а мне обязательно в ближайшие дни надо сдавать материал в газету.

— А позвольте вас спросить, для какой газеты собираете вы сведения? — недоверчиво спросил Тентенников. — Я, признаться, до революции газетчиков боялся. Столько они о нас врали в давние времена… Поверите ли, недавно старые газеты перелистывал и такое о себе нашел, что диву дался. Особенно здорово было написано, как я в Индонезии летал, а там моей ноги никогда не бывало. До революции был во Франции, при Советской власти ездил в Германию, Италию, в Англию — в служебные командировки, а в Индонезию, извините, никаким ветром меня занести не могло. Целую неделю припоминал и только потом сообразил, что меня спутали с другим летчиком.

— Вас и товарища Быкова я давно знаю, даже статейку о вас несколько лет тому назад написал. Вот посмотрите, пожалуйста, — журналист протянул Тентенникову пожелтевшую газету.

Тентенников надел очки и углубился в чтение статейки о первых годах авиации, о смелых полетах над древними городами России.

Молодой человек искоса поглядывал на Тентенникова: плохо будет, если летчику не понравится статья, — тогда начнется длинный спор, и никаких сведений получить не удастся.

Быков сел на подоконник и взглянул вниз. Заводными игрушками казались автомобили, бесшумно скользившие по бульвару. Грозовое небо мутилось, как плохо промытое стекло, и тучи набухали с каждой минутой, будто тысячами насосов в них накачивали воду. А там, вдалеке, над громадой освещенных домов, бороздили вечерний простор ярко-желтые стрелы молний.

Он еще жил полнотой недавних страннических дней, когда вдалеке от проезжих дорог странствовал один по лесу. Рассказать бы теперь о пережитом за месяц Лене и Тентенникову, но незнакомый молодой человек сидит в комнате, и снова надо вспоминать давнее, полузабытое…

— Вы о чем, собственно говоря, хотели бы разузнать? — спросил он нелюбезно, стараясь как можно скорей отделаться от посетителя.

— У меня уже вопросы приготовлены. Только самые неотложные сведения. Я старался упростить вашу задачу. Наша газета хочет печатать больше материала об авиации, и я не могу обойтись без разговора с вами. Мы хотим рассказать современному читателю о судьбе первых русских авиаторов…

Молодой человек вынул из портфеля длинную алфавитную книгу и сразу же принялся за расспросы.

— Не знаете ли вы, какова теперь судьба Аванаса?

— Аванаса? — переспросил Быков. — Не помню, право.

— Что ты, Петя? — снимая очки и откладывая в сторону газетную полосу, сказал Тентенников. — Мы же с тобой его хорошо знали, если не путаю, он штабс-капитаном был, хороший мужик, компанейский, он очень тебя любил. Разбился.

— И в самом деле, вспомнил! — воскликнул Быков.

Человек, неожиданно появившийся в квартире Быкова со своим длинным вопросником, сразу почувствовал, что начинается серьезная беседа. «Это как в карты играть, — радостно подумал он, — сначала иного упрямца не уговоришь, а потом, как увлечется, ни за что от стола не оттащишь».

— А об Агаркове ничего не помните?

— Рекламист! — запальчиво проговорил Тентенников. — У меня с ним, когда он в Петербург прилетал, большая стычка была.

— По-моему, ты ошибаешься, — перебил Быков. — Он был человек неглупый и погиб ужасно. Ведь его, кажется, летчица убила.

— Из ревности? — тревожно спросил молодой человек, разбрызгивая кляксы по блокноту.

— Какая тут ревность! Ведь мы, когда говорим о том, что летчик кого-нибудь убил, иной смысл в слово вкладываем, чем в обычном словоупотреблении. Он когда-то одну летчицу обучал. А во время учебного полета у неё вдруг заело руль высоты. Посадка была неудачна. Сама летчица жива осталась, а вот Агарков на следующий день умер.

Молодой человек, торопясь, записывал рассказы Быкова. Он не решался даже посмотреть на своего собеседника. Жизнь раскрывалась перед ним неожиданно и сурово, чужая, далекая, словно, толкнув дверь и войдя в эту квартиру, он стал старше на двадцать лет.

— А Вабрикова, авиационного инженера, вы знали?

— Его в марте восемнадцатого года убили. Талантливый человек, много бы пользы мог принести! Дикая история с ним случилась. Он приехал с фронта в Петроград и собрался сразу же в баню. Взял саквояж — и в Казачий переулок, там тогда знаменитые бани были. А в это время анархисты-бандиты поджидали кассира, который возвращался из банка. И у кассира тоже саквояж был. Вот из-за саквояжа они Вабрикова и спутали с кассиром. Представьте, его на Фонтанке настигли и пулю в лоб. А когда саквояж раскрыли — не обнаружили ничего, кроме чистой смены белья, да мочалки, да мыльницы с мылом. Они в него, мертвого, со зла целую обойму выпустили.

Еще около часу просидел в комнате журналист, и Быков, не сходя с подоконника, рассказывал ему о людях минувшей поры — о первых русских летчиках. Кого только не вспомнил он в этот вечер: и величайшего летчика своего поколения Петра Нестерова, и разбившегося в Варшаве Габер-Влынского, и могучего смельчака Михаила Ефимова, которого, по слухам, убили белые в Каче, и умершую в пятнадцатом году отважную Звереву, и проходимца сына сенатора Жилинского, дружившего с пройдохой Распутиным, и тех, кто остался в живых и время от времени напоминал о себе короткими письмами, телеграммами, телефонными звонками.

— Ты не устал? — спросила вдруг Лена, входя в комнату. — С дороги помыться бы надо, а ты говоришь, говоришь…

— Сам не понимаю, как получилось, — недоумевающе развел руками Быков. — Хотел несколько слов сказать, а вдруг будто ком подступил к горлу: душит былое, душит, и больно и сладко наново все вспоминать.

— Да и я заслушался! — признался Тентенников.

— Вы уж извините, — сказала Лена, глядя на посетителя светлыми спокойными глазами. — Петру Ивановичу спать пора. Ведь он целый месяц в лесу на охоте провел, а отдохнуть сегодня не успеет: рано утром ему на аэродром надо.

— А мы, собственно говоря, уже кончили беседу, — сказал журналист, надвинул на лоб шляпу, уложил в портфель свои записные книжки, блокноты и, распрощавшись, вышел из комнаты.

— Насилу выбрался, — сказала Лена. — Сидит, как памятник, и ничем его с места не сдвинешь.

— А я не в обиде, — задумчиво сказал Быков. — Оказывается, вовремя пришел он, — пока я с ним говорил, жизнь заново приснилась. Сколько прошло перед глазами хорошего и плохого…

* * *

Квартира была наспех обставлена: Лена переехала сюда в те дни, когда Быков бродил по вологодским лесам. Быкову все казалось отменно подобранным: он радовался и дешевеньким древтрестовским стульям и причудливо-нелепому буфету, напоминавшему старинный ларь, на который поставлены два ночных столика, радовался даже лежавшей на подоконнике сшитой из материи кукле.

— Давно я мечтал о том, чтобы найти портрет Глеба, — сказал Быков жене. — Где ты его достала?

— Кузьма подарил. Пришел на новоселье с подарком. Сам место выбрал, где надо повесить, сам гвозди вколотил.

— И сам же жаловался на одышку, когда пришлось забираться на табуретку, — промолвил Тентенников. — Зато портрет отменный: Глеб здесь прямо как вылитый.

Они долго глядели на изображение старого друга, и чувствительный Тентенников даже всплакнул: ожидая поезда, он несколько раз подкреплялся в станционном буфете. Не окликни его Лена, он, пожалуй, еще долго простоял бы перед портретом. Да, Глеб был изображен здесь совсем молодым. Таким он был в первый день знакомства, в поезде, ранней весной 1910 года… Приятель, перерисовавший портрет со случайно сохранившейся у Тентенникова фотографической карточки, придал удивительное выражение глазам Глеба: в каком бы углу комнаты ни находился Тентенников, всюду преследовал его этот добрый, восторженный, чуть затуманенный взгляд.