Весть о революции разнеслась по тюрьме с поразительной быстротой, после обеда никто не вышел на работу. Ликовали не только политические, но и уголовники, понимая, что революция облегчит и их участь. Вся тюрьма гудела, как потревоженный пчельник. В камерах всех этажей без умолку говорили, спорили, радовались, пели революционные песни; многоголосый шум этот гулом заполнил тюремные коридоры; через открытые форточки вырывался на улицу и не смолкал до глубокой ночи.
Весело было вечером в шестой камере, люди кучками сидели на нарах, одни вспоминали прошлое: неудачу с подкопом, зверства тюремщиков, погибших здесь товарищей. Какую-то веселую историю рассказывал друзьям Михлин. В группе, где находился и Чугуевский, шел разговор о том, чтобы сразу же после освобождения из тюрьмы пойти к фельдшеру Крылову, поздравить его с наступающим пятидесятилетием и вручить ему подарок.
Швалов почти не принимал участия в разговорах, обуревала его буйная радость; он словно помолодел, лицо порозовело, весело заискрились карие глаза, будто и не было за его плечами шестилетней каторги. Ему никак не сиделось на месте; освободившись от кандалов, он, не чуя под собою ног, носился по камере.
— Легко-то как без них, Андрюха, отзвенели наши колокольчики! — Хлопнув Чугуевского по плечу, Степан нагнулся, достал из-под нар кандалы и, потряхивая, зазвенел ими, как бубенцами. — Эх, мать честная, даже расставаться с ними жалко! Привык к ним, как старая кляча к хомуту.
— Я свои не брошу, — отозвался на шутку Чугуевский, — с собой возьму на память.
— А ведь и верно, — не выпуская из рук кандалов, Швалов сел на нары, — дети-то наши, внуки не будут знать про такие штучки. Возьму и я свои, пусть потомки любуются, чем забавлялись мы на каторге.
Освободили политических лишь на третий день утром, помогла-таки телеграмма, поданная Ждановым Петроградскому Совету рабочих и солдатских депутатов.
В то же утро во всех камерах огромного каземата стало известно, что «политики» из шестой камеры выходят на волю, а когда они гурьбой вышли на широкий песчаный двор, вся тюрьма вновь загудела от множества голосов. Кричали со всех этажей в открытые форточки, мелькали руки, просунутые сквозь решетки. Из сплошного, слитного рева лишь отдельные выкрики наиболее горластых долетели до слуха освобожденных:
— Постарайте-есь!
— Насчет манифесту-у!
— Свобода…
— Путь добрый!
— Нас там не забывайте.
«Политики» ответно махали руками, сорванными с головы шапками. А Пирогов за всех отвечал, крича ядреным басом:
— Товарищи! Будет амнистия и вам, буде-ет! До свидания!
И вот дежурный надзиратель-привратник уже распахнул перед недавними узниками массивные, окованные железом ворота. Пришла наконец-то, долгожданная свобода!
В тот же день, когда солнце перевалило за полдень, Чугуевский со Шваловым выехали из Горного Зерентуя. Зимняя дорога уже сильно испортилась, поэтому ехали в телеге. Тройка разномастных сытых лошадок с коротко подвязанными хвостами резво бежала, правил ею угрюмый, молчаливый бородач в черном полушубке и серой казачьей папахе. Из-под колес телеги и конских копыт ошметками отлетал грязный, пропитанный талой водой снег. Он еще лежал по обе стороны дороги — в падях, на полях, еланях — и, растопленный поверху вешним солнцем, слепил глаза.
Кутаясь в ямщицкий, пахнущий дымленой овчиной тулуп, Швалов посмотрел на белое трехэтажное здание тюрьмы, проговорил со вздохом:
— Прощай, тюрьма наша белокаменная, попила ты из нас кровушки. — И, помолчав, толкнул Чугуевского локтем — Во-он мостик через речку-то, помнишь, Андрюха, как гнали нас тогда в партии-то? К этому мостику подошли, совсем из сил выбились, и тюрьма уж на виду, и ноги не несут. А у меня тогда еще одну-то ногу кандалой потерло, ох и мучение же было.
— Помню, Степан, — вздохнул Чугуевский, — все помню, разве можно забыть такое?
Глава III
Небывало бурное время наступило в Забайкалье во второй половине марта 1917 года. Это было время массовых митингов, восторженных оваций, уличных демонстраций. Одно за другим следовали события большой политической важности: оформилась новая, «революционная» власть — «Комитет общественной безопасности», были распущены тюрьмы Нерчинской каторги. Здесь новая власть совершила большую ошибку, выпустив на свободу заодно с политическими заключенными и уголовников, не считаясь ни со сроком отбывания наказания, ни с тяжестью свершенных ими преступлений. Революционный пафос охватил и казачество, потому-то на областном казачьем съезде, делегатами которого были в большинстве своем казаки-фронтовики, было решено: уничтожить в Забайкалье сословное различие, отрешиться от казачьего звания.
Однако революционный пыл начал охладевать, когда стало очевидным, что новые правители, такие щедрые на обещания и пышные речи, на самом деле не могут дать народу ни мира, ни хлеба. Недовольство в народе росло и вскоре дошло до того, что рабочие Читы-первой, в противовес «Комитету общественной безопасности», создали свою власть — Совет рабочих и солдатских депутатов, который явился в Забайкалье зародышем советской власти.
Таким образом возникло в Забайкалье двоевластие, и между обоими органами власти сразу же началась борьба: большевики из совдепа обвиняли «Комитет общественной безопасности» в измене рабочему классу, в соглашательстве с буржуазией, а те, в свою очередь, метали громы и молнии на головы большевиков, объявляя их бунтарями, зачинщиками гражданской войны. Борьба эта обострилась, когда докатилась до Читы весть об июльских событиях в Петрограде и о корниловском мятеже. И тут читинские комитетчики вспомнили о казаках! Вспомнили затем, чтобы восстановить забайкальское казачество и в нем иметь себе опору в случае возникновения в области гражданской войны.
Так, с благословения читинских правителей, в конце августа генералом Шильниковым и депутатом бывшей Государственной думы Таскиным вновь был созван в Чите областной казачий съезд.
В Заиграевской станице делегатами на съезд избрали станичного атамана Комогорцева, урядника Кривошеева из поселка Сосновского и Савву Саввича Пантелеева.
— Не обмишультесь там, как атамана выбирать будете, — наказывали делегатам участники станичного схода.
— Чтобы из боевых генералов, а не абы кого.
— А в войсковой круг стариков побольше, заслуженных.
— Фронтовиков остерегайтесь.
— Будьте спокойны, господа станишники, — от имени выбранных заверял стариков Савва Саввич, очень польщенный оказанной ему честью и доверием схода, — уж мы-то постараемся для миру православного, постоим за казачество наше славное, не сумлевайтесь.
В Читу Савва Саввич выехал дня через три после станичного схода.
Рассчитавшись с извозчиком, Савва Саввич, с мешком провизии на плече, поднялся на второй этаж. В комнате, где отвели ему место на деревянном топчане с матрацем, набитым соломой, поселилось еще человек двадцать делегатов, и почти все седобородые деды из сел и станиц второго отдела. Такие делегаты по душе пришлись Савве Саввичу. Не понравился ему лишь один — скуластый, похожий на тунгуса казак. По его поведению, разговорам Савва Саввич определил, что это обольшевиченный фронтовик, которых он терпеть не мог в своей станице. Когда один из дедов, по фамилии Морозов, заговорил что-то о большевиках, скуластый фронтовик сердито возразил ему:
— Кабы не большевики, так мы и до се ишо на фронтах гибли.
— На то она и война, — повысил голос дед Морозов, — кому погибнуть суждено, тому честь и слава, а домой возвернуться — так героями, грудь в крестах или голова в кустах!
— Тебя бы туда хоть месяца на три, посмотрели бы мы, какое ты геройство окажешь…
— Доводилось повоевать и нам не меньше вашего! — Малорослый, щуплый Морозов выпрямился, багровея лицом, стукнул себя в грудь жилистым кулачком. — Доводилось, а присяги сроду не нарушали и домой-то пришли казаками, а не фулиганами-беспогонниками.
— Нашел чем попрекнуть, геро-ой…