— А посылать на убой рабочих и крестьян за чужие интересы, за чужой кошелек — это не позор? Не измена своему народу? — вскипел в свою очередь Жданов, и в камере разгорелся спор, забылась на время и горечь от неудачи с подкопом.
В этом споре горячее участие приняли и Чугуевский со Шваловым, после статьи Ленина вновь воспрянувшие духом. Для них тюрьма стала школой, где они многому научились и к началу войны уже не были теми малограмотными казаками, которые по приказу «отцов-командиров» не рассуждая шли «поражать врагов внешних и истреблять внутренних». Теперь они уже разбирались в политике и оба стали членами партии большевиков. Оба принимали участие в спорах, которые часто возникали в камере между меньшевиками и эсерами, с одной стороны, и большевиками — с другой. Споры и разногласия между этими группами особенно усилились в годы войны.
В тюрьме же, работая в мастерских, научились друзья и столярному делу.
Жарко топится печь-плита, в мастерской тепло, пахнет клеем, сухой березой и смолой от пышных сосновых стружек и досок. Вдоль стены с зарешеченными окнами длинные раздвижные верстаки. У стены напротив и вверху, на поперечных балках, сложены доски, различные бруски, и кряжи сухого березняка. На грязном полу опилки, стружки, обрезки досок, на стенах пилы, долота, сверла и прочий столярный инструмент. В дальнем углу ровно гудит ручной токарный станок.
На одном из верстаков орудует фуганком Швалов, рядом с ним пожилой, медлительный в движениях Григорий Конопко. Чугуевский на токарном станке обтачивает ножку для стола.
— Степан! — крикнул он, остановив токарное колесо и оглянувшись на Швалова.
— Чего такое? — отозвался тот, продолжая фуговать доску.
— Достань-ка блюдо-то, высохло небось!
— Это можно.
Отложив в сторону, Швалов, загремев кандалами, встал на табуретку и откуда-то сверху достал выточенное из березы, чудесно отполированное блюдо, а к нему такую же вилку и нож. Все это было сделано по просьбе всех политических шестой камеры руками Швалова, Чугуевского и молчаливого Конопко. С порученной им работой друзья справились на редкость удачно. Казалось, все это выточено не из дерева, а из слоновой кости. На дне блюда Конопко мастерски вырезал рисунок: Горно-Зерентуевская тюрьма в окружении венка из кандалов, а по краям надпись из букв коричневого цвета: «Дорогому нашему другу Тихону Павловичу Крылову в день его пятидесятилетия от политкаторжан Горно-Зерентуевской тюрьмы на добрую память».
Тут же условились унести сегодня приготовленный подарок к себе в камеру, чтобы торжественно вручить его Крылову в тот день, когда фельдшеру исполнится пятьдесят лет.
Следующий день начался в тюрьме обычным порядком: утренняя поверка, завтрак, вывод на работу, сердитые выкрики конвоиров и ни на одну минуту не молкнущий кандальный звон.
В шестой камере также приготовились к выходу на работу в мастерские, где «политики» трудились столярами, слесарями, кузнецами и сапожниками. Одетые в серые суконные бушлаты и куртки с бубновыми тузами на спине, они толпились у дверей в ожидании конвоя, сидели на нарах, курили, изредка перекидывались словами. Сквозь железные решетки окон виднелось хмурое мартовское небо, в открытые форточки из села доносился колокольный звон: шел великий пост, звонили к ранней обедне.
Но вот в коридоре послышались торопливые шаги, оживленный говор, звяк ключей, дверь распахнулась, и в камеру бомбой влетел фельдшер Крылов, красный от возбуждения и с бумагами в руке.
— Господа! — еле выговорил он, запыхавшись от быстрого бега. — Телеграмма… вот… революция… царя свергли!
— Что, что такое? — загомонили вокруг.
— Где?
— Когда?
— Откуда телеграмма-то?
— Читайте скорее!
Вокруг фельдшера сомкнулся тесный круг. Получая через своих друзей с воли революционные газеты и книги, заключенные шестой камеры были в курсе событий на фронтах войны, внутри страны и за границей; революцию они ждали, и все-таки сообщение Крылова явилось для них неожиданностью. В первые минуты, когда Жданов прочитал телеграммы, все словно окаменели, притихли, в наступившей тишине стало слышно прерывистое, тяжелое дыхание астматика Филева да доносившийся с улицы гул колокола. И лишь после того, как кто-то тихонько сказал: «Свершилось наконец-то», поднялся несусветный шум: люди кинулись обнимать друг друга, поздравлять со свободой, Чугуевский даже прослезился от радости и то обнимал Швалова, то отстранял его от себя, тряс за плечи, бубнил прерывающимся от волнения голосом:
— Свобода! Степан, вот тебе и вечная каторга! Да ты слушай, домой поедем, а? Одиннадцатый год, как из дому я. Наташка-то моя, а сын-то…
— Едем, Андрюха, едем, — Степан мотал головой, заливаясь счастливым смехом, хлопал друга по плечу, — да как это оно сразу-то даже не верится. А то бежать собирались, подкоп-то помнишь?
А вокруг них по всей камере весенним бурным потоком бушевала радость. Все говорили, перебивая один другого, восторженные возгласы, крики «ура», звон кандалов — все смешалось, слилось воедино.
— Товарищи! — напрягая голос, чтобы перекрыть весь этот гвалт, вопил Жданов. — Внимание, товарищи, внимание! — Он подождал, пока приутихнет шум, продолжил: — Товарищи, разрешите от вашего имени поблагодарить Тихона Павловича за радостную весть.
…Последние слова Жданова захлестнуло волной бурных приветствий, кто-то крикнул:
— Качать Тихона Павловича! — И, подхваченный десятком дюжин рук, Крылов трижды подлетел чуть не до потолка.
А в это время надзиратель закрыл камеру на замок, что обнаружили, когда стали провожать Крылова. Жданов крепко постучал в дверь, волчок открылся, и надзиратель с плохо скрытой злостью в голосе буркнул:
— Что такое?
— Господин надзиратель, — заговорил Жданов, — во-первых, потрудитесь выпустить из камеры фельдшера, товарища Крылова. Во-вторых, пригласите в нашу камеру начальника тюрьмы или его помощника. Передайте ему, пожалуйста, что мы требуем освободить нас из тюрьмы. Вы поняли меня?
— Понял.
Надзиратель открыл дверь, выпустил Крылова и снова закрыл ее, ключ с давно знакомым скрежетом дважды повернулся в замке.
— Вот тебе на! — Михлин, все такой же розовощекий весельчак, изобразив на лице ужас, комически развел руками. — При царе нас держали здесь за пропаганду революционных идей, а теперь-то за что?
— За революцию, — смеясь, подсказал Швалов.
Наконец через полчаса в сопровождении старшего надзирателя появился начальник тюрьмы, высокого роста, бритоголовый, с седыми усами на кирпичного цвета лице, полковник Кекс.
— В чем дело, господа? — засунув правую руку за отворот шинели, спросил начальник. Он старался и говорить и держаться спокойнее, но левая рука его, которой от теребил темляк шашки, нервно вздрагивала.
— Господин полковник, — наморщив высокий, бугристый лоб и тщетно пытаясь поймать глазами взгляд начальника, заговорил Жданов, — я уполномочен своими товарищами по камере заявить вам претензию. Нам стало известно, что в Петрограде произошла революция, что вместо сверженного царя и его правительства создана новая, революционная власть, то есть свершилось то, за что мы боролись и отбывали наказание! Так почему же мы все еще находимся в тюрьме и в кандалах?
И некогда грозный начальник стушевался, растерянно пожал плечами.
— Понимаю вас, господа, — заговорил он упавшим, хрипловатым голосом, — но освободить вас сейчас не в моей власти. Я еще вчера доложил начальнику каторги, запросил Читу, как быть с вами, и вот получил ответ: «Ждать распоряжения губернатора, а пока… э-э… никому никаких амнистий».
— Позвольте, но ведь распоряжения губернатора теперь уже не имеют никакой силы, к тому же в одной из этих вот телеграмм сказано, что он сбежал из Читы!..
Камера всколыхнулась шумом негодующих голосов!
— Это произвол!
— Издевательство!
— Чего вы боитесь!
— Вы не имеете права держать нас в каземате!
— Мы свободные граждане!
Но, как ни возмущались бывшие узники, получить свободу им в этот день не удалось. Договорились с начальником лишь о том, чтобы немедленно расковать кандальников, которых в камере больше половины, и разрешить подать телеграммы в Петроград и Читу.