— Вот вредный, не дает высказаться… Ты, Иван Никитич, и вы, ребята, только приведите коров в целости и сохранности. Душевная вам будет благодарность от колхозного народа.
По дороге из правления колхоза Миша Самохин и Гаврик Мамченко говорили о многом… И откуда такое счастье — этот горячий старик Опенкин?. Они, не споря, договорились, что Варвара Нефедовна — самая ответственная и самостоятельная старуха. И председатель колхоза — трудовой человек, о колхозе сильно беспокоится.
В этот вечер они заснули с волнующей мыслью о том, что же будет завтра…
Восход солнца застал Ивана Никитича, Мишу и Гаврика на станции, в товарном поезде. Было безветреное утро. С пепельно-синего залива тянуло ровной прохладой.
Ленивый дым, выходивший из подземных очагов, обтекал пологий — суглинистый холм, спускавшийся к илистой речке, заросшей поблекшим камышом. В этом дыму домик с темнозелеными ставнями казался игрушечным островком. На крыльце его толпились женщины.
Иван Никитич, сложив багаж в углу пустого вагона, стоял вместе с ребятами около приоткрытой двери и говорил:
— Колхозницы, видите, нас провожают. А с чем встречать будут? Вот об этом, ребята, надо помнить каждую минуту и секунду.
Иван Никитич часто ощупывал боковые карманы своего короткого полушубка, взыскательно осматривал багаж, такой пустячный, что опасаться за него особенно не приходилось: мешок и две сумочки с чересплечными тесемками.
Миша за дни совместной работы с плотником ни разу не замечал за Иваном Никитичем беспричинного беспокойства и теперь старался понять, что могло угрожать их пожиткам в этом пустом вагоне.
— Миша, погляди, — поедем-то на «ФД»! — указывал Гаврик в ту сторону, где в голове длинного состава сердито паровал красноколесый, мощный, собранный для быстрого бега паровоз. — Рванет — и прощай, любимый город, — многообещающе подморгнул Гаврик, сменивший черную кепку на серый с белой овчинной оторочкой треух.
Миша усмехнулся, предвкушая минуту, когда раздастся свисток главного, потом зовущий вперед гудок паровоза, и колеса начнут отбивать: «пошли-пошли, пошли-пошли…»
Усмехнулся и старый плотник, но так сдержанно, что Миша сейчас же постарался согнать со своего лица широкую улыбку.
На откосе насыпи с фонарем в руке стоял молодой кондуктор. К нему неторопливо подошел главный — седоусый человек с одутловатым выбритым лицом и придирчивыми глазами. Он спросил молодого:
— Что за люди у тебя?
— Так это ж земляные поселенцы, пострадавшие, — махнул молодой на суглинистый холм, затянутый дымной завесой.
— Кто сажал?
— Сам начальник вокзала и какой-то майор.
Главный нашел нужным подойти к вагону и направился к нему той шаткой походкой, которой ходят моряки и железнодорожники.
— Что в мешке? — спросил он, кося взгляд в угол вагона.
— Можно, товарищ начальник, показать, — охотно ответил старик и стал показывать.
— А в сумках? — подернул сивыми усами главный.
— Можно и сумочки перетрусить.
Миша кинулся помогать развязывать сумочки с харчами, а Гаврик, изломив темные брови, неприязненно следил за строгим главным.
Когда осмотр багажа закончился, между главным и плотником состоялся короткий бессловесный разговор:
Главный кивнул на суглинистый скат в котловину.
Иван Никитич головой поддакнул.
Главный потянул сивый ус книзу.
Иван Никитич погладил свой морщинистый бритый подбородок.
Закинув толстые руки за спину черной шинели, главный, покачиваясь, пошел вдоль состава.
Иван Никитич, присматриваясь к своим маленьким, с короткими голенищами, сапогам, неслышно зашагал по вагону.
— Наговорились, как меду напились, — засмеялся Гаврик.
Старый плотник предостерегающе заметил Гаврику:
— Резвый очень… С тобой разговор будет… Главный свое знает, а ты неразборчив!..
Гаврик смущенно посмотрел на Мишу, ища поддержки, но Миша мимоходом сердито толкнул его локтем и стал помогать Ивану Никитичу приводить в порядок распотрошенный багаж.
Молодой кондуктор где-то близко прокричал:
— Василий, поторопись!
Потом раздался свисток главного, а за ним гудок паровоза.
Под стук колес Иван Никитич уменьшил просвет двери и, загородив оставшуюся щель распростертыми руками, весело разрешил смотреть через его руки. Ребята широкими глазами стали глядеть туда же, куда смотрел внезапно подобревший старый плотник.
Паровоз, усердно стуча красными колесами, быстро набирал скорость. Суглинистый скат, вздрогнув, тронулся и поплыл сначала назад, потом в нерешительности закружился на месте и, точно стремясь вдогонку за Мишей, за Гавриком, кинулся к полотну — железной дороги, но скоро вместе с маленьким домиком исчез за бурой отножиной, рассеченной каменистым оврагом.
— Теперь сюда. То уже оторвалось от сердца, а это еще нет.
Иван Никитич задвинул левую дверь и быстро приоткрыл правую: сверкнул залив моря, плещущий солнечными красками безоблачного утра. Вдали темнели маленькие рыбачьи лодки, а еще дальше маячил пароход с мягко изломанной струей дыма.
— Здорово! — выдохнул Гаврик.
— Так это же дорога!.. Михайло, что может быть лучше? — спросил старик.
— Не знаю, — ответил Миша, чувствуя, что и в самом деле в дороге есть что-то непередаваемо веселое и в то же время грустное, особенно в той дороге, которая ведет от дома, от знакомых с детства мест… Какой же дом? Дот, да еще — фашистский!. И все-таки дом!.. Пусть нет и в помине каменной хаты под камышовой крышей, с резным крытым крылечком, где он впервые уже не по складам, а твердо прочитал:
«— Как мало в этом году васильков, — говорили дети.
— Как бы мне совсем вывести эти васильки! — говорил отец».
Пусть не узнать небольшого двора с тремя стрельчатыми тополями, которые в тот момент окапывал его, Мишин, отец и, услышав прочитанные слова, весело засмеялся и сказал задумавшемуся сыну: «Миша, головы не ломай. Тот отец, что в книжке, должно быть, бригадир. А у нас мать — бригадир. Придет, расспроси ее про васильки».
Пусть не осталось и следа от покатой крыши сарая, на которую удобно было взбираться по внутренней лестнице, чтобы запустить бумажный змей, окинуть синий простор моря, холмистую даль степи… Но степь осталась, осталось море, осталась мать, рыбацкие лодки, острый мыс и город на нем, и чайки, крыльями, как веслами, бороздящие утреннюю синеву неба. Отец тоже знает, что на месте подворья и дома теперь голая, распаханная снарядами земля, но в письмах он пишет, что ему так хочется домой, в родные края!..
Впервые Мише дом показался не таким, каким он его представлял обычно… Бежали навстречу вагону обрывистые берега Куричьей Косы, желтые камышевые займища — и все это был дом.
Иван Никитич, размахивая руками, говорил Гаврику:
— Одна дорога плоха — к смерти. Так смерть, что она? Безделье! За ней мы не поедем, она сама припрется. Помрем потом! После!
И старик, своей неугомонностью не раз напоминавший Мише яркий пионерский костер, и весело смеющийся Гаврик, еще вчера храбро прокладывавший путь к кузову, — все это был его, Мишин, дом.
У Миши стало легко и спокойно на сердце. Он прошел в угол вагона и присел на мешок.
— Дедушка, а Миша по доту скучает! — засмеялся Гаврик.
Старик предупредил Гаврика:
— Михаилу не трогай: парень он вдумчивый. Имеешь охоту — поговори со мной.
— Дедушка, а почему вы с главным не поругались? — спросил Гаврик.
— Как почему? — удивился старик.
— Так он же, как тигр усатый, ко всему принюхивался. Зря ему спуску дали, — с сожалением ответил Гаврик.
— Михайло, — насмешливо заговорил Иван Никитич, — а твой друг, видать, еще без старшего в голове.
— Дедушка, Гаврик еще в плотницкой не работает, — ответил Миша.
— Эх, как хорошо сказал! — залился Иван Никитич своим ребяческим смехом.
— Мишка — он ваш уполномоченный, — обиженно вздохнул Гаврик.
— Да-да! Он мой уполномоченный, и тебе его слушать. Помни: в нашем большом деле первый командир я, Иван Никитич Опенкин, второй — Махайло Самохин, а уж третий — ты, Гаврил Мамченко… Этого ранжира держись, а не то крепко взыщу… Мне вот вздремнуть хочется… Ночь-то в сборах прошла. Задача у нас с Алексеем Ивановичем, с председателем, была нелегкая: налыгачи, веревки, всякую мелочь собирали.