Изменить стиль страницы

Думая так, он время от времени поглядывал на смутно знакомое лицо. И вдруг его словно бы осенило.

Да ведь это же Маврин! Старший лейтенант Маврин, начальник штаба танкового батальона, в котором ему, Гуськову, пришлось закончить войну!

Гуськов еще раз вгляделся. Нет, сомнения быть не могло. Все те же щеголеватые, в нитку, кавказские усики на худощавом холеном лице и холодные глаза навыкате. Только вот появились модные ныне бачки, столь же тщательно, как усики, пробритые, прорисованные бритвой, да кожу свело на правом виске, — должно быть, следы ожога... И почти ведь не изменился, только чуть постарел с лица, хотя прошло уже тридцать лет и сейчас Маврину тоже, наверно, за пятьдесят, как и ему, Гуськову.

Это его, Маврина, вез он на своей «тридцатьчетверке» в ту памятную январскую ночь сорок четвертого года, когда началась ликвидация ленинградской блокады. Их танковая бригада получила приказ выйти в тыл немцам, выбить их из Красного Села и удерживать его до прихода нашей пехоты и соединения с частями 2-й Ударной армии.

Танковый батальон пересек линию фронта ночью, машина Гуськова в колонне шла пятой. В прибор для кругового обзора ничего не было видно, и они с начальником штаба Мавриным вели наблюдение, приоткрыв башенный люк. Местность в тылу у немцев была разведана плохо, и начштаба заметно нервничал.

Ближе к утру в одной из лощин над колонной неожиданно повисли осветительные ракеты. И сразу же застучали немецкие пушки: батальон напоролся на заградительный огонь.

Дорога здесь, видимо, была хорошо пристреляна, так как одновременно вспыхнули и головная и замыкающая машины. Образовалась пробка. Танки заметались на тесном пространстве, не рискуя свернуть на обочины, где, по сведениям нашей разведки, были минные поля.

Все же комбат по радио отдал приказ свернуть с дороги, зайти за деревянные щиты для снегозадержания и под прикрытием их выходить на бугор, с которого и открыть огонь по фашистским противотанковым пушкам.

Танк Гуськова, урча, пополз на бугор.

С первых же дней наступления началась сильная оттепель, снег осел, налипал на траки, перемешиваясь с грязью, и машина одолевала подъем с трудом.

До вершины бугра оставалось не более полусотни метров, когда «тридцатьчетверка» вздрогнула от удара. Экипаж слегка оглушило, но танк продолжал двигаться. Они взобрались на вершину и, заметив вспышки орудий противника, с ходу сделали несколько выстрелов. Но тут же последовал еще один удар, и машина застопорилась, встала...

Начштаба приказал Гуськову узнать, что случилось, почему машина потеряла ход. Гуськов вывалился из люка и, лихорадочно ощупывая танк, убедился, что разбит передний каток и перебита гусеница.

А по их следу шли уже другие машины. Две из них тоже достигли вершины бугра и вели огонь. Но вот передняя вспыхнула факелом, встала и осветила пространство вокруг. Задние начали обтекать и ее, и машину Гуськова, останавливаясь ненадолго, чтобы под их прикрытием сделать несколько выстрелов по противнику.

Гуськов полез докладывать о случившемся, но новым взрывом его отбросило от машины. Когда очнулся и с гудящей головой подполз к своему танку, из верхнего люка, крышку которого сорвало взрывом, показались языки пламени. Они лизали чье-то вывалившееся до половины и повисшее на броне тело.

Гуськов подхватил тело под мышки, вытащил из люка, отволок в сторону и, забросав снегом тлеющий на нем комбинезон, снова кинулся к танку. Но теперь из люка вырывалось такое пламя, что подойти к машине уже никакой возможности не было.

Его, лейтенанта Гуськова, «тридцатьчетверка» горела свечкой, а он, ее командир, бегал возле, ругаясь и плача, и не знал, что делать, как спасти остававшихся в танке ребят.

В башне начали рваться снаряды. Это и привело его в чувство. Гуськов плашмя кинулся в снег, подобрался к месту, где оставил тело, взвалил его себе на спину и пополз с ним к дороге, норовя укрыться под деревянными щитами и все время опасаясь быть раздавленным нашими же танками, которые с урчанием и ревом, стреляя с ходу, продолжали переваливать через бугор.

Под щитами он освободился от своей ноши и только теперь смог рассмотреть, что это был Маврин. Расстегнув на нем комбинезон, ощупал тело, но никакого ранения не обнаружил. Маврин был жив, дышал. Видимо, просто его оглушило, контузило.

Всего лишь на какой-то момент выпрямился и поднял руки Гуськов, чтоб посигналить нашим машинам, не подберет ли какая, как почувствовал тупой тяжелый удар в левую ногу.

Он растерянно охнул и опустился на снег. Торопливо ощупал ногу, ощущая, как ладони все больше делаются липкими, а порванная осколком штанина комбинезона напитывается кровью.

Разорвав на себе нижнюю бязевую рубаху, перетянул рану. Но боль нарастала, становилась нестерпимой. От большой потери крови закружилась голова, его затошнило, и Гуськов упал в снег...

Очнулся он от пронизывающего все его тело холода, когда уже рассвело. И хотя был слаб, обессилел, но все же не мог не заметить, что Маврина рядом не было.

Куда же он мог подеваться?!

Всего скорее начштаба, придя в себя, отправился искать помощи, — не мог же он бросить раненого Гуськова, оставить его одного в немецком тылу! Только где тут искать ее, эту помощь? От кого ее можно ждать?

С запада дул сырой, пронизывающий ветер. Впереди бугра, под серым вороньим небом, чернея на талом, мертво белевшем снегу, сиротливо ютилось с десяток домишек. Деревушка будто бы вымерла — ни души. Гуськов перевел свой взгляд на вершину бугра...

Там, догорая, чадили пять наших танков. Между ними двигались какие-то фигуры. «Наши!» Но вспыхнувшая надежда тут же погасла: вглядевшись, Гуськов увидел, что это гитлеровцы. Они ходили и снимали с мертвых наших танкистов сапоги. Раненых добивали выстрелами. А он лежал за щитами, в каких-нибудь двух или трех сотнях метров от них, и чувствовал, как по спине у него гуляет смертный холод...

Гуськов решил не даваться им в руки живым. И вот, когда двое в мышиного цвета шинелях направились по его следу к щитам, он вытащил из кобуры свой наган-самовзвод и положил на поперечную доску щита его нахолодавшее дуло.

Это будет плата его за ребят. За водителя Серегу Карякина. За башенного Крамскова. За радиста Мишу Трунова. За тех, кого добивают они сейчас на снегу...

Немцы были совсем уже близко, он слышал их голоса, жал изо всех сил на спуск и с отчаянием чувствовал, что не может, не в состоянии произвести выстрел, — то ли смазка на нагане застыла, то ли сам он настолько ослаб, но палец его, нажимавший на спуск, никак не мог, не в силах был одолеть сопротивления этого маленького кусочка железа.

Плача от злости на собственное бессилие, Гуськов поднес наган ко рту и рванул курок зубами. Курок, сухо щелкнув, встал на боевой взвод.

Ну, теперь подходите!..

Но немцам что-то крикнули, они, помедлив, остановились, полопотали по-своему и нехотя повернули обратно.

Гуськов обессиленно выронил наган.

В течение дня немцы несколько раз появлялись на вершине бугра, тягачами стаскивали к деревне наши подбитые танки. Иногда они проходили так близко от Гуськова, что он каждый раз снова хватался за оружие.

Чтобы не заснуть и не застыть на снегу от потери крови, Гуськов изо всех сил старался держать глаза открытыми, но уже ослабел настолько, что все чаще и чаще стал впадать в забытье.

Под вечер хмурое низкое небо над лесом, за линией фронта, заполыхало, озарилось частыми вспышками. Послышался грохот наших тяжелых орудий. В вечереющем небе, за хмурой наволочью туч, вспарывая воздух, с фурчаньем и клекотом понеслись в тыл к немцам наши снаряды. Затем показались и наши танки, — они двигались по дороге в фашистский тыл...

Все это взбодрило Гуськова, придало ему силы. Он выполз из своего укрытия и принялся подымать руку. Но вот и танки прошли, не заметив его, и артиллерия наша замолкла, а он снова остался лежать один-одинешенек...

Дальше все было словно в бреду, помнилось только кусками.