Изменить стиль страницы

Регочут, сигареты мне суют, в бока подталкивают. Вижу — рады. Да и сам я не меньше рад. Валяешься дома целые дни, и проку нет от тебя, да и скучно...

Радуюсь, а в общем-то, как подумаю, что к лету уйти мне с завода придется, так и настроение сразу вянет. Может, повременить еще годик с учебой-то, а?

Ну, потрепались, почесали языки, и завернул я обратно, до дому. Приехал и запер дверь за собой на крючок.

В комнате пусто, холодно, скучно. Жена на работе, Валерка в саду. Печку бы затопить хоть, что ли... Залег я с книжкой одной на кровать, укрылся до носа одеялом, лежу, читаю про царя Ивана Грозного.

Я себе этого Грозного длинным и тощим, с высоким лбом представлял. Но вот тут пишут, что лоб у него был низкий, что весил владыко чуть ли не девяносто килограммов, был очень силен и «зело грозен», невоздержан в еде и питии...

«Он очень высокого роста. Тело имеет полное силы и довольно толстое, большие глаза, которые у него постоянно бегают и наблюдают все самым тщательным образом. Борода у него рыжая с небольшим оттенком черноты, довольно длинная и густая, но волосы на голове бреет бритвой. Он так склонен к гневу, что, находясь в нем, испускает пену, словно конь, и приходит как бы в безумие».

Так пишет о нем один современник... О ком «о нем»? Я снова перечитал. Ах да, это о Грозном!.. И что же он пишет о нем?

Пришлось опять перечитывать. Перечитал — и снова понять ничего не могу. Что такое со мной? Будто кто мне мешает.

Кто?..

В комнате мертвая тишина. Выстукивает будильник. Недалеко, за леском, электрички погукивают. Знаю, что никого поблизости нет, даже мыши и те у нас не живут, а не оставляет меня ощущение, что кто-то меня караулит. Точно знаю, что, кроме меня, ни души, и все-таки я оглядываюсь.

Вот чертовщина! Откуда бы это?

И вспомнил.

Утром от сарая к соседней даче какая-то тень мелькнула, когда я впервые вышел на улицу...

Тогда я этому не придал никакого значения, думал, может, после болезни мне померещилось.

Но почему меня всякая чепуха тревожит? Может, то просто собака, мало ли их по помойкам шатается! Плюнуть на все и забыть...

Хо, «забыть»! А крючок зачем наложил? Ты ведь и прежде дома один оставался, однако не запирался на крюк.

Я вскочил и откинул этот злосчастный крючок. Снова лег, взялся за царя, только, чую, совсем мне теперь не до Грозного. Занозой застряло в мозгу, зачем я оставил незапертой дверь.

Тьфу!..

«Однако, паря, ты не из храбрых», — упрекнул я себя мысленно, обозлился еще сильнее, оделся и вышел на улицу, доказать самому себе, что совсем я не трус.

Сейчас все обследуем, выясним. Тень, если она не бесплотна, должна оставить следы. Вот найдем следы — тогда разговор другой, а не найдем — зачем беспокоиться. Да если даже найдем, то надо еще посмотреть. Может, то был хозяин соседней дачи.

Лезу по свежим сугробам к сараю. Глянул через забор — никаких следов! А нет их по той простейшей причине, что снег от сарая до самой дачи лопатой давно уж расчистили.

Домой я вернулся смущенный. Разделся и дверь оставил незапертой. Но перед тем как лечь, опять крючок наложил.

Так-то оно вернее.

Но чего я, собственно, испугался, кого я боюсь? Неужели меня в самом деле волнует та глупая угроза? Какая чепуха! Ведь автора-то ее на целых двенадцать лет упекли, а, кроме него, об угрозе той решительно никому не известно.

Не известно? Хм!.. Зато ты сам о ней знаешь отлично. А именно тебе-то она и предназначалась, забыл? Разве не мог тот Вареный передать своим «корешам» одно деликатное порученьице?

...Но нет, все это слишком уж далеко заходит, вся эта игра моего воображения. Черт знает откуда и мысли такие у меня. Сам на суде не был, того, кто мне угрожал, уже на воле нет. Почему же я все-таки беспокоюсь?!..

На терраске вдруг что-то с грохотом упало и загремело по полу.

Вот оно!!!

Спину продрал неприятный озноб. Лежу, затаился. Пытаюсь унять беспорядочно заколотившееся сердце, гадаю, что же случилось  т а м.

Снова пришлось подыматься с кровати, опять открывать дверь.

...На полу терраски валялось большое, из цинкового железа корыто, в котором жена стирала белье. Его свалила Калина кошка, неудачно прыгнувшая с чердака. Она, эта кошка, сидела тут же, серая в полоску, ожиревшая. Сидела в дальнем углу, затравленно озиралась и жалобно этак мяукала — понимала, тварь, что деваться ей некуда все равно.

С этой кошкой были у нас особые счеты. Когда мы уходили на работу, она каким-то непостижимым образом ухитрялась оттыкать дыру в углу нашей комнаты, которую мы заделывали тряпьем, чтоб не дуло, и таскала у нас колбасу, мясо, сосиски, бессовестно вылакивала Валеркино молоко, да к тому же еще и напускала в комнату холод.

Поискал я глазами, чем запустить в блудливую эту скотину, но припомнилось вдруг, как сам был недавно вот так же к стенке прижат, и пожалел я ее, открыл на улицу дверь.

...Долго, до самого вечера, мучился я подозрениями, пока не явилась с работы жена.

8

Через день бюллетень мне закрыли, и вышел я на работу.

Снова лазаю под забарахлившими станками, проверяю, выстукиваю, выслушиваю. На монтаж автоматических линий меня не послали, Кузьмич, начальник нашего ремонтного, изрек: «Все уйдут, а станки чинить кому — Пушкину?» Вот и пачкаю снова в масле и солидоле руки, так и не отмывшиеся за время болезни добела.

И снова визги резцов, вибрация стен и пола, гром мостовых кранов, будто и из цеха никуда не уходил.

Думалось мне, та блажь, когда меня тень какая-то испугала, скоро пройдет и что все это было со мной случайным и временным. Однако день проходил за днем, а я не только не успокаивался, но ощущал почему-то все большее беспокойство.

На работе я забывался. Тревога наваливалась по вечерам, когда возвращался домой. Во время езды в электричке, вместе того чтобы вытащить, как это делал всегда, учебник и пробежать за дорогу десяток-другой страниц, я принимался внимательно вглядываться в лица соседей. Кого я искал среди них, не знаю и сам.

Поезд подходил к платформе, останавливался. Я выпрыгивал из тесного, забитого курильщиками тамбура и, озираясь по сторонам, торопливо бежал домой.

Электричка гукала, трогалась с места. Набирая скорость, с завыванием проносилась мимо, отщелкивая на стыках колесами, прощально посвечивая в ночи леденцово-красным огоньком последнего вагона. Какое-то время в воздухе еще держался затухающий перестук колес, а потом и он пропадал, будто проваливался сквозь землю. И сразу запечатывала уши загородная тишина, после грохота цеха и шума огромного города такая густая, что, казалось, ее можно было потрогать руками.

По убегающим в ночь электричкам я и отсчитывал дни, которые мне оставалось жить.

Я постоянно начал спешить и оглядываться. По дороге к дому всматривался в темные провалы улиц, в затененные углы дач. Везде и во всем мерещилась мне опасность. Эта непреходящая подозрительность отпускала меня лишь тогда, когда, вбежав в нашу комнату, я видел жену и сына.

Все чаще вспоминались времена, когда не испытывал я ни этих тревог, ни волнений. Действительно, как хорошо человеку, когда его ничего не гнетет и у которого чистая совесть! Совесть была чиста, но...

Кстати, насчет этой совести. Был у меня, еще в армии, случай один, в десантных частях. Посеял я свой фонарик, только что выданный старшиною. Фонарик был новенький. Сам ли посеял его или же кто увел из ребят, сказать не могу, только подозревать никого не хотелось. Да и повода к этому не было.

Пришли мы однажды из караула на ужин (в столовой на нас был оставлен  р а с х о д), гляжу, лежит мой фонарь на окошке. Я его цоп — и в карман. А в казарме в тумбочку спрятал.

Перед отбоем слоняется по казарме один из нашего взвода, фамилия Сизоненко, и ноет:

— Хлопци, хвонарыка моего не видалы? Кажите же, хлопци, хто мий хвонарык узяв!.. Ты не видав хвонарыка, Хведя? Ты тож, Четунов, не брав?..