Изменить стиль страницы

А он все ближе, все ближе. И перчатки белые на руках. В перчатках, значит, предпочитает работать, ходить на «мокрое».

Гляжу я на него и недоумеваю. Неужели хватит совести у него с ножом на безоружного кинуться? Сам бы я ни за что такого не сделал. Ну, на фронте, допустим, там дело другое, там враг, выбора нет. А здесь? Какие же мы с ним враги, чего нам делить, если впервые друг друга видим?..

Поглядел я в его задымленные злобой глаза и почувствовал: да, этот  м о ж е т. Такой способен на все. У него давно уж перегорели всякие нравственные предохранители. А как только я это понял, так уж и глаз не спускал с правой его руки.

2

Гляжу я на эту руку его с ножом и только теперь замечаю, что не в перчатках он вовсе, а это кожа такая белая, мертвая, будто бы в масле ее варили. И ногтей на пальцах нет, пооблезли все.

И от такой отвратительной лапы мне помирать?

— ...Аа-ап!!!

Это привычка такая у меня. С мальчишеских лет привязалась. Перенял от приятеля. Вместе ходили на тренировки в школьный спортивный зал. Боксом там занимались, гирями, штангой. Федька, бывало, как упражнение какое сделает, штангу, к примеру, выжмет, — так и выдавит из себя это самое «ап», вроде как помогает себе, точку какую ставит. И еще добавляет несколько слов, которые здесь приводить не совсем удобно. Вот и я от него перенял.

Сколько в армии неприятностей лишних, нарядов от старшины и другого начальства десантной школы огреб я из-за этого распроклятого «ап»! Нас ведь противника брать учили тихо, без шума...

Выбил я нож у него, руку малость при этом ему повредил, сел на этого типа верхом и думаю: от тебя, брат, как от комара: пока не прихлопнешь, не избавишься. А он лежит подо мной, белками хмельными ворочает и никак не может в соображение взять, как это я не только остался живой, а еще и верхом на нем оказался.

Ворохнулся, в спину коленкой мне поддает:

— Пус-сти, фрайерюга, штылет балтайский!..

Тесно ему показалось, видите ли.

— Ты дыши, — говорю ему, — тихо, а то ведь я тоже вспыльчивый. Не дай бог психану, долго потом марьяне твоей собирать в чужом огороде кости твои придется.

Думал, уймется он наконец, да не тут-то было. Принялся вдруг меня разными словами обзывать. И где только слова такие поганые берут эти типы! Мало того что ругается, да еще и ловчится в лицо мне плюнуть.

— Ну вот что, — снова предупреждаю. — Если сейчас не закроешь свой рот — по зубам буду бить. Ясно?

Другой бы на месте его давно все усек и лежал по-тихому, а этот... Голова у него оказалась что лобовая броня у танка, непроницаемая для мыслей голова. Только закончил я свою речь, как он снова плюнуть в меня ловчится, на этот раз и увернуться я не успел.

Что ж, по-хорошему не желает — уговорю по-другому. Пусть знает, что слов не бросаю на ветер.

Ударчик у меня — не поцелуй, это ему известно. Но тут я, видно, перестарался. Выплюнул он вместе с зубами кровь и — поди ты! — замолк. Тихо лежит. Будто шелковый.

Воспользовался я передышкой, на терраску взглянул. А там Каля глаза к стеклу приклеила, обстановкой интересуется.

— Куда ж вы, — кричу ей, — пропали? Бегите скорей в милицию! Не до второго же мне пришествия верхом на этом типе сидеть!

Отперла она дверь, чуть приоткрыла, спрашивает:

— Товарищ Четунов, а меня он, этот бандит, не тронет?

— Как же, — говорю, — он сможет вас тронуть, если я на нем верхом сижу?

Успокоилась.

— Ладно, добегаю, так уж и быть, — говорит. — Только вы крепче его держите, когда я мимо пробегать буду!

— Не беспокойтесь, не вырвется.

Пробежала она мимо, будто подшефный мой укусить ее собирался, протопала своими ножищами.

Убежала, а мы на снегу лежим. Вернее, он лежит, а я на нем сижу. Десять, пятнадцать минут сижу, полчаса....

Надоело.

Вижу, ему тоже не сладко, скучный какой-то стал. Хмеля как не бывало, и глаза — словно у вдовы в праздник. Поворочался подо мной, умостился поудобнее, спрашивает:

— Слышь, Кирюха, ты из каких... Порчак? Или из придурков?

Ага, думаю, на переговоры потянуло, контактов начал искать! Но молчу, жду, что дальше.

— Это я к тому, — говорит, — что больно уж ловко меня ты за хобот взял. Учился этому где?

— Нет, — говорю, — это у меня от бога. А тебе вот бог и того в соображение не дал, с кем можно, а с кем нельзя связываться.

— Хрен бы ты, слышь, взял меня за хобот, если бы эта марьяна не забазлала! Да и сам я под мухой здоровой был.

— Дурак ты, — ему говорю. — Не человек, а так... рябь на воде. Пыль у тебя в голове вместо мозгов.

— Я и сам теперь вижу. Не надо мне было столько водяры глохтить, а так не такой уж я и дурак.

— Ну, дурак не дурак, — говорю, — а слегка захлебнувшись.

Поговорили, обменялись, что называется, информацией. Снова молчим.

— Слышь, Кирюха, давай с тобой расскочимся по-хорошему? — он мне вдруг предлагает. — Ты, я вижу, пахан не плохой.

— Как же это тебя понимать? — спрашиваю.

— А так. Отпустишь меня — и получишь в лапу. Тыщу новыми хватит?

— Вон ты какой! — говорю. — Не думал я, что такой ты умный. Ну, а если уж умный такой — отгадай загадку. Не загадку даже, а так, слово одно... Разгадаешь — тогда подумаю. И может быть, отпущу.

— Какое слово?

— Самое распростейшее: ДУНЯ. Ты мне его по буковкам расшифруй, угадай, что каждая буква обозначает. Да только не торопись, поворочай мозгами, подумай, времени у нас — во!.. Ну, подумал? И все еще не надумал? Ах, и какой же ты все-таки недогадливый! Тогда уж сам я тебе подскажу. Слушай внимательно: д у р а к о в  у  н а с  н е т!

— А Я?

Вот и этот попался!

— И чему только вас, — говорю, — в вашей «малине» учат! Сколько раз я пытался тебе объяснить, что тупой ты совсем, как караульный валенок. И вообще ты сырой, ископаемый ты человек. В золе тебя надо вываривать, а потом еще долго трепать и драть, на ветру сушить, чтобы сырость вся эта из тебя начисто вышла.

А он мне в ответ смиренно:

— Отпусти ты меня, ведь я не шутю... Хошь две косых? Не хошь? Ну, две с половиной... Слышь, кореш?!

Вот уж я ему и корешом стал. А еще подо мной полежит — братом родным будет звать, милым другом. Интересно, до скольких же это «косых» он будет цену себе набивать, во сколько персону свою оценит?

— Нет, — говорю, — этим ты меня не возьмешь. А потом, я не поп, и не будет тебе отпущения грехов, никакого прощения.

Вижу, в глазах у него опять этакий неблагонадежный блеск появился.

— На подлянку гнешь? Мозги мне запудриваешь, умного из себя корчишь?

— Чего другого, а ума мне, — говорю, — не занимать. Самому хватает пока, да еще и придуркам отдельным, вроде тебя, могу немножко одолжить.

— Не пустишь, значит?.. Та-а-к... Ну так знай, с кем связываешься, пеняй тогда на себя. Мы тебя скоро можем заделать.

Тут уж я снова не выдержал.

— Ах ты, — кричу ему, — клоп вонючий! Ах ты, паразитина! — говорю. — Паразитствуешь, гад, да еще и грозишься?!

Взял я его, приподнял и тряхнул. Не то чтобы сильно, а так... Чтоб мозги на место встали. Чтобы не заговаривался, не молол чепухи.

Понял меня, молчит. И больше уж не грозится.

А сам я, чую, ну совершенно ослаб. Всего меня разожгло, даже ладони и те в испарине, мокрые.

Куда эта Каля запропастилась? Почему милицию не ведет?

Тут подшефный мой вновь подо мной завозился.

— Слышь, Кирюха, холодно мне на снегу! Ты хоть кепку мою под затылок мне сунь, а то вся башка замерзла.

— Ничего, не простудишься, — говорю. — А если и насморк схватишь — не страшно. Я вон сам на тебе загораю с бюллетенем в кармане.

Вот наконец-то и Каля показалась. А за нею два милиционера. Каля впритруску бежит, то и дело на них оглядывается, боится от милиции оторваться.

Слава богу, а то уж в глазах у меня начинает двоиться, еще немного — и, чую, не выдержу я.

Как завидел милицию этот тип — и ну подо мной кататься! Бьет каблуками, глаза закатил, пена у рта, хрипит: