Неужели Валька мог такое забыть? А похоже, что — да. Эх, мать честная. Зубарев, пожалуй, прав — мы в этом тоже виноваты.

Не сговариваясь, мы объявили Валентину бойкот молчания. Да он и сам это понимал и ни с кем из нас не пытался заговорить, что стоило ему неимоверных усилий. В первый раз на его долю пало столь тяжкое испытание. Над ним еще в училище посмеивались: «Не выключи — неделю будет языком молоть!» Теперь Пономарь-звонарь мучился, как больной: то бросался плашмя на койку — лицом в тощую подушку и замирал ненадолго, то извлекал из тумбочки какой-то потрепанный детектив и, полистав, опять прятал, то, как после селедки, хлестал ледяную воду из графина — прямо из горлышка.

Был выходной день. Время тянулось, как зубная боль, тем более, что до самого обеда никто из нас не проронил ни слова. Мы трое сидели вокруг стола словно мрачные сычи, уткнув носы в книги. А Вальке не сиделось, не лежалось и не читалось. Он и обедать не пошел, видимо, ожидал, что мы его позовем. Но мы и тут выдержали характер. Правда, в столовой Лева начал было заворачивать в бумажную салфетку кусок хлеба с котлетой, но Зуб на него — тигром: «Ешь тут!» Так и не дал с собой унести.

Вечером мы собирались в кино: наш связной самолет должен был привезти от соседей очередную серию трофейного «Тарзана». Но после обеда на улице так взыграло — не то что взлететь, на ногах не устоять! За окном выло, гудело, свистело, завывало — нос за дверь не высунешь. На ужин мы кое-как пробрались, зато из столовой уже не шли, а буквально катились кубарем под самую сатанинскую музыку. С полчаса потом оттирали хнычущему Леве его нежные щеки. Короче, погодка была, что называется, под настроение.

И вот в такую-то вьюгу-завируху из штаба к нам заявился посыльный: «Лейтенанта Пономарева вызывает капитан Зайцев!» Зачем бы, спрашивается? Круговая пожаловалась, не иначе. «Ну да что там, — подумал я. — Везет ему, как всегда. Отбоярится…»

— А до утра подождать нельзя? — тревожно кивнул на окно Лева.

Посыльный, приняв на свой счет, вытянулся по стойке «смирно»:

— Никак нет! Приказ есть приказ, сами понимаете… Да вы, товарищ лейтенант, не тушуйтесь, — утешил он лениво собирающегося Валентина, — добредем. Палку лыжную я для вас прихватил, в сенях… В подъезде то есть оставил. Веревку — тоже там кинул…

Вернулся Пономарев не скоро. Он долго отряхивался возле двери, громко топал в коридоре промороженными унтами — выбивал из шерсти снег, а предстал перед нами сияющий во все скулы.

— Я так и знал! — с досадой вырвалось у Зубарева.

— Ничего ты, брат Никола, не знал! — бодро возразил Валька. — Думаешь, добренький дяденька — размазня? Ох, лихо мое, лишенько! Уж он меня пилил-пилил, ел-ел, да все с перчиком, да с уксусом, как только я жив остался. Одним словом, подробности — письмом. Простите меня, братья-славяне! Сам не знаю, с чего я, шаромыжник, завелся. Слышь, Лева, прости, дружище. Да ведь мы же… Да я…

— Финтишь, Пономарь! — не поверил Николай. — Права Круговая.

— Лева, ну хочешь — на колени встану?

— Отстань! — испугался Шатохин. — И не у меня… Не у нас проси прощения.

— Нам что? — добавил Зубарев. — Мы толстокожие. Чихали мы на это дело с потолка. А ты… Ты не нас — хорошую девушку обидел. Неужели до сих пор не дошло?

— Дошло, хлопцы, дошло. Был я уже у нее. Но она добрее вас оказалась.

— Ладно. В таком случае я тоже, — буркнул Лева.

— Черт с тобой! — подытожил Зубарев. — Но впредь — гляди. Знаешь, как у нас на заводе говорили? «Ходи ровней, знай край — не падай».

— Ни-ни! На веки вечные! — поклялся Валька. И заходил во круги, и захохотал.

— Сядь, артист! — прикрикнул Зубарев. — Рассказывай. Сильно ругался?

— Не то слово! Кабы отлаял на чем свет стоит, легче было бы. А то — душу вына́л! Да все с улыбочкой, с подковырочкой, — помереть можно. А начал-то как! Посмотрел на меня с сожалением и вздохнул. Я, говорит, и до сих пор больше штурман, чем политработник… А вот летаю все реже… Из-за таких, говорит, сволочей, как ты.

— Так и сказал? — усомнился Лева.

— Ну, не совсем так, а понимать надо так. Стыдно, мол. Ну, и я ему не спустил, будь спок. Нас, говорю, сюда не посылали, мы сами — добровольно. А он… ха-ха-ха! Вскочил и поклон мне отвесил: простите, сударь, великодушно, не догадались горячо поблагодарить таких героев. Я ему: что, мы сюда приехали — летать или за партой штаны протирать? А он: вы бесконечно правы, ученого учить — только портить. Я ему: как нас тут встретили? Никто не любит! А он: заставим! Приказ в клубе вывесим. Я ему про кипятильник, что вот вечером стакан чая не добудешь. А он: простите, забыл вашу бедность. Вот с получки скинемся с командиром — купим вам и чайник, и стаканы. Я ему: батареи в комнате чуть теплятся. А он: оплошка, сударь, извините. Завтра же школу прикрою — вам уголька подкину…

— Короче! — отмахнулся Зубарев. — «Я ему — он мне…» Про Круговую — что?

— А ничего. Только и спросил, чего это ты частенько возле радиостанции виражишь? Прогуливаюсь, говорю, на сон грядущий. А он, видать, рифмы любит: «Мой друг, нельзя ли для прогулок подальше выбрать закоулок?» Ха-ха-ха!

Ну что ты с него возьмешь, чудика! Тут и нас стало одолевать похохатывание.

— Про Карпущенко, небось, смолчал? — вспомнил Шатохин.

— Сказал! Гоняет, говорю, четверых строем, точно мы и не офицеры. Мальчишки, говорю, смеются…

— А он?

— А он как заржет!.. Заставь, говорит, кое-кого богу молиться… Ладно, мол, об этом я сам с ним потолкую…

— Хорошо бы! — воскликнул Лева. И вдруг запнулся, встретив колючий взгляд Зубарева: — Ты чего?

— Ну, я думаю, замполит завтра же все растолкует сам, — отозвался Николай.

И он не ошибся.

На другой день, хотя это было воскресенье, капитан Зайцев вечерком пожаловал к нам самолично. И как дважды два доказал, во сколько каждый из нас обходится разоренному войной государству. Надо ли, дескать, напоминать, ради чего? Сами видите: заголовки в газетах — чернее грозовых туч. Мы с вами должны о нашей летной работе, о боеготовности больше думать, а вместо этого я вынужден разжевывать вам азы офицерской этики. И пошел, и пошел! А закончил так: «Несознательный вы народ. Политически недозрелый. Не умеете мыслить большими категориями». Эгоисты, одним словом, — только о себе думаем…

Не очень приятно было выслушивать такое, но во многом он прав. Вспомнить хотя бы мою партизанскую Брянщину — какой она осталась после изгнания фашистов? Жуть жуткая! А тут — угроза новой войны. Атомное оружие вскружило головы не только заморским генералам, но и политикам. На страницах зарубежных газет и журналов открыто обсуждается, сколько ядерных бомб потребуется для уничтожения Москвы и Ленинграда. А мы в своей спокойной будничной жизни вроде бы об этом и не думаем.

* * *

На другой день первые два часа были посвящены знакомству с конструкцией реактивного двигателя нового типа. Он был установлен на бомбардировщиках, прилета которых ожидали в эскадрилье, и сообщение об этом вызвало у нас радостное оживление. Наконец-то мы займемся настоящим делом.

Урок вел капитан Коса. Он не отличался особой склонностью к соблюдению уставной этики и был как-то завидно небрежен. Право, он даже выигрывал тем, что совершенно не старался держаться служебной формалистики. В эскадрилье его, как правило, величали не по званию, а по имени-отчеству, Семеном Петровичем. И как только он вошел в класс, Пономарев расцвел:

— Петрович-два…

Слух у Косы оказался острым, как и его фамилия.

— И все-то они знают… А Петрович-один кто? Командир?

— Так точно! — на всякий случай по-уставному подтвердил Валентин.

— Ну, запорожцы, здоровеньки булы! — весело кивнул Коса. — Рад вас видеть.

— Здравия желаем, товарищ капитан!

— Во, молотки, чуть не оглушили.

— Так мы же тоже рады, — улыбнулся во все скулы Пономарев.

— Спасибочки. Сидайте, земляки.

— Да нет, мы не казаки, — возразил Валентин.