Сегодняшнее небо мне не нравилось. Угрюмое, неприветливое, ненастное, оно хлестало меня по глазам мокрыми космами раздерганных туч, врывалось в наушники чьими-то сердитыми голосами и лающими выкриками на чужом языке. Ай-гав-юю-гав! А следом — тяжелая возня, будто кто-то принимался кого-то душить, судорожные всхрипы и завывание.

Треск, писк, визг, невнятная скороговорка, протяжные стоны, обрывки умопомрачительной музыки — весь этот содом мешал сосредоточиться, выбивал из равновесия. Я подозревал, что такой кавардак в эфире подстроен нам нарочно, и все равно нервничал, напрягался, терял координацию при работе рулями. А выключить радиоприемник не имел права. В групповом полете главное — внешняя связь. Непрерывная и четкая внешняя связь с командиром группы. С флагманом.

Наш флагман — старший лейтенант Карпущенко. Он пока что молчал. Он, пожалуй, терпеливо молчал. Мы шли за ним в боевом порядке «клин пятерки». Слева — Пономарев, справа — я, за нами — Зубарев и Шатохин. Только какой там, к дьяволу, боевой порядок — одно название. Боясь оторваться от ведущего и в одиночку заблудиться над незнакомой безориентирной местностью, каждый из нас норовил держаться поближе к нему, и получался не клин, а строй-рой. Это грозило нечаянным столкновением, а Карпущенко все-таки молчал. Он лишь изредка грозил нам из своей кабины кулаком и махал рукой, требуя отойти на положенную дистанцию. Я то отставал, то снова догонял его и однажды проскочил, вырвался вперед, словно решил вести группу сам. Так в журавлиной стае при долгом перелете ведомые временами подменяют уставшего вожака. Но даже журавли делают это лишь по определенному сигналу, с согласия самого вожака, А я нарушил дисциплину строя как легкомысленный выскочка. Пришлось почти полностью убрать обороты моторов и, до хруста в позвонках вывернув назад голову, виновато ожидать возвращения флагмана на свое место.

Ведущий должен был появиться слева, влево я и смотрел. А когда спохватился и глянул вправо, по коже продрал мороз. Оттуда, вырастая на глазах и закрывая своей многотонной тушей все небо, на меня юзом пер огромный, с закопченными до черноты гондолами, бомбардировщик Шатохина. В какой-то момент я различил за остеклением кабины его ошеломленное лицо. Он, вероятно, тоже слишком поздно заметил наше опасное сближение и впопыхах попытался разом переложить машину в обратный крен. Однако тяжелый корабль, медленно выворачивая грязное, усыпанное заклепками брюхо, мчался теперь в мою сторону по инерции.

Слева — Карпущенко, справа — Шатохин. Куда деваться? Успею ли, сумею ли выскользнуть невредимым? Я обмер, оцепенел, боясь шелохнуться. А рука рефлексивно, как бы помимо моей воли уже толкнула штурвал от себя. Точно включенные циркулярные пилы, совсем рядом сверкнули и пропали из вида бешено вращающиеся винты. Мне почудился скрежет рвущегося железа, но мы все-таки разошлись.

Успели. Отделались легким испугом.

Легким?..

Строй распался. Не только мы с Левой — все шарахнулись от нас кто куда, как перепуганные вороны. И тут, пожалуй, до каждого начало доходить, что наше сегодняшнее согласие подняться в воздух было все же опрометчивым.

Да так уж получилось. После объявления тревоги атмосфера в гарнизоне накалялась с каждой минутой. Время шло, возможность воздушного налета не исключалась, и эскадрилья взяла старт. Захваченные общим возбуждением, не могли остаться на земле и мы. В конце концов, думалось, не такое уж и трудное задание — вывести из-под удара, перегнать с аэродрома на аэродром машины такого типа, на каких мы и в училище летали:

А тут еще Карпущенко подстегнул. Там, на стоянке, я как-то не вник в его слова, а сейчас живо вспомнил обращенный ко мне вопрос:

— Ветер боковой, взлетать трудно. Справитесь?

Он смотрел на меня, но спрашивал, конечно, всех, и первым отозвался Шатохин:

— Взлететь-то взлетим, да не знаем, как сядем, — ляпнул он.

Эта фраза в авиации давно уже стала расхожей. Ее иронический смысл в том, что посадка, приземление всегда опаснее взлета. Именно так — как шутку — и воспринял ее Карпущенко. С усмешкой взглянув на Леву, он небрежно обронил:

— Жить захочешь — сядешь.

И эта прибаутка — тоже из арсенала авиационного юмора. У людей, чья работа постоянно сопряжена с риском, и юмор рисковый.

С тем мы и разошлись по самолетам, с тем и стартовали. Была тут, конечно, и спешка, была и переоценка собственных сил, была и надежда на пресловутое русское «авось», но более всего подстегивала гнетущая неизвестность. Откуда же мы могли знать, что произошло!

А произошло вот что.

Где-то там, на чужих военных базах, экраны радаров неожиданно запестрели отметками от непонятных летящих в небе предметов.

Где-то там, за океаном, на командном центре автоматически сработала система подъема самолетов по тревоге.

Армада стратегических бомбардировщиков без промедления взмыла в воздух и легла на заранее рассчитанный курс.

Она черной тучей поползла к заранее намеченным целям. К русским целям!

Эта атомная туча, готовая разразиться атомным градом, непозволительно долго двигалась к нашим границам. А потом выяснилось, что подозрительная рябь на чужих радиолокационных экранах возникла от перелетной стаи диких гусей. Лишь после этого ядерные стервятники получили распоряжение повернуть обратно.

А если бы ошибка не выяснилась или выяснилась с чуть большим опозданием? Она могла бы стать роковой.

Когда-то, согласно преданию, гуси спасли Рим. А тут гуси, — подумать только, безобидные гуси! — чуть было не погубили мир.

Преувеличение? Да как сказать! Для взрыва порохового склада достаточно случайной искры. А сейчас таким складом стал весь земной шар.

Хотя причины тревоги я в тот день еще не знал, сердце сжималось от недоброго предчувствия. Из-под шлемофона ползли капли пота, взмокшая рубаха прилипала к горячему телу, а душу леденил противный холод неясной опасности. Трудно вчерашнему курсанту вот так сразу осознать, насколько тесно его летная судьба связана с тревогами «холодной войны».

Нелегким был наш полет. Говорят, хороший летчик, пилотируя самолет, настолько сливается с ним, что ощущает его крылья как продолжение собственных рук. А по-моему, это все-таки художественный вымысел. Машина остается машиной, даже имея птичий облик. Вряд ли пилот, ведя ее в строю рядом с другими, может чувствовать себя так же свободно, как птица в летящей стае.

Вы только посмотрите: какие-то глупые воробьи не летят — вьются вверх и вниз, едва не задевая друг дружку, и — не сталкиваются. Какое чутье, какой дар пространственного ориентирования, какая реакция! А я, чтобы удерживать свое место в боевом порядке всего лишь пяти самолетов, изнемогал от напряжения. И все вертел, вертел головой, и сам вертелся на сиденье, точно на горячей плите. Не подставить бы снова под удар себя, не напороться бы на кого самому!

От непрерывного одуряющего гула закладывало уши, от нескончаемой вибрации становились чужими, одеревенелыми мышцы. Я грубо, нервно двигал рычагами. Не двигал, а рвал, дергал, и до того раздразнил бомбардировщик, что еле-еле справлялся с управлением. И когда нам разрешили наконец возвращаться на свою точку, меня это ничуть не обрадовало. Мне было как-то безразлично, куда лететь — назад или вперед. Только бы поскорее на землю!

При развороте на обратный курс никто из нашей пятерки не удержался возле ведущего. Вираж должен выполняться в составе группы так, чтобы плоскости всех машин составляли одну прямую линию под довольно-таки большим углом наклона к горизонту. А этого-то добиться нам и не удалось, хотя мы старались изо всех сил. Строй-рой опять рассыпался, и каждый летел как бы сам по себе.

Самому по себе лететь гораздо легче. Не зря, наверно, при перелете на юг поодиночке держатся ястребы. Они не подходят друг к другу ближе ста пятидесяти метров. Вроде и обозначают стаю, а тесноты не любят.

— Где вас там носит? — не утерпев, закричал Карпущенко. — Подтянитесь! Немедленно подтянитесь!