А мысли были заняты одним. Если через час-другой вероятный противник не изменит своего курса, то еще примерно через час его головная группа достигнет нашей границы. К этому времени эскадрилья, конечно же, будет в воздухе. А следом нужно взлететь и нам.

— Как же мы полетим? — растерянно, словно спохватясь, спросил Шатохин. — У нас же ни шлемофонов, ни унтов…

Лева, кажется, дрейфил. Боясь сознаться в этом, он выискивал причину, которая могла бы помешать нашему вылету. Чудак, уж лучше бы сказал откровенно, его наивная хитрость все равно видна каждому. Лишь один замполит словно ничего не замечал.

— Это мелочи, — успокоил он Шатохина. — Заскочим на склад, обмундируетесь и — к самолетам.

* * *

А земля все-таки вращалась. Вращалась несмотря ни на что.

Я летел над ней, набирая высоту, и особенно отчетливо видел земное круговращение. Когда одна гряда сопок уплывала под крыло моего самолета, из-за горизонта, как зубья огромной шестерни, поднимались новые. Этим зубьям, казалось, не будет конца.

Все происходящее воспринималось как-то смутно. Не знаю, хотелось мне лететь или не хотелось. С того момента, когда замполит повез нас к самолетам, я толком не успел ни о чем и подумать. Проще говоря, был малость сбит с панталыку. Где-то в глубине души таилась вообще-то надежда, что вот приедем на стоянку, и все прояснится, все станет на свои места. Однако ничего не прояснилось. Совсем наоборот. Аэродром встретил нас такой многомоторной вакханалией, что не слышно было даже собственных мыслей.

Эскадрилья вырулила на взлетную полосу и изготовилась к старту. Загромыхали, зарокотали, завыли лобастые двигатели. Огромные четырехлопастные винты, с неистовым свистящим звоном кромсая воздух, родили бурю. Тяжелые бомбардировщики, словно в неведомое будущее, устремились в туманную даль, и разъяренное небо заревело, как перед кончиной света. В этом шуме и громе невозможно было оставаться спокойным. Так и подмывало кинуться куда-то во все лопатки, что-то предпринять. И когда старший лейтенант Карпущенко, накоротке проводя с нами предполетный инструктаж, о чем-то меня спросил, я поспешно закивал головой, соглашаясь с тем, чего еще и не осмыслил.

— Ну, тогда — по машинам, — как-то слишком уж будничным тоном распорядился Карпущенко. И так это было на него не похоже, что я сперва даже ушам своим не поверил. Уж не почудилось ли?!

А все дальнейшее происходило словно не наяву и словно не со мной. Я все видел, все понимал, делал все, что положено, и в то же время смотрел на все как бы со стороны. И самого себя видел со стороны.

Вот я подошел к самолету. Вот нахлобучил на голову шлемофон, застегнул на шее ларингофоны. Вот натянул перчатки, сел на пилотское кресло, защелкнул привязные ремни, включил зажигание для запуска моторов…

— Интервал — минута, — уже по радио оповестил ведущий. — Поехали…

Затем в наушниках послышался голос руководителя полетов:

— На взлетную разрешаю…

И вдруг короткое, как выстрел:

— Старт!

Рычаги газа — на всю железку вперед. Оглушив меня исступленным ревом, бомбардировщик встрепенулся, напряг свои исполинские плоскости и взял в карьер. Бетонка, на глазах сужаясь от стремительно нарастающей скорости, гадюкой шмыгнула под колеса. Последний, еле ощутимый толчок — и я вознесся на небеса.

Теперь, падая ниц, весь мир ложился к моим ногам, но это меня не восхищало. Аэродром удалялся, скрываясь в дымке, словно погружался в мутную воду, и мне казалось, что уже через четверть часа ни за что не найдешь этот бетонированный прямоугольный островок среди россыпи однообразно серых сопок.

Остервенело надрывались моторы. Тонко отзванивая, от их работы резонировала обшивка и фюзеляж пронзала нервная дрожь. Озноб машины передавался мне. А скорее, наоборот — мое состояние передавалось машине.

Убрав шасси и щитки-закрылки, я не сразу сообразил, что нужно сбалансировать корабль триммерами, и мне пришлось долго держать его на весу. Неустойчивая многотонная махина, как подвешенная на ниточке, раскачивалась из стороны в сторону, то зарываясь, то снова задирая нос. Всем своим поведением самолет доказывал, что, даже будучи крылатым, он остается аппаратом тяжелее воздуха и в любой момент может камнем загреметь вниз.

Не только бомбардировщик — весь земной шар висел на моем штурвале. От напряжения у меня заныла спина, словно на плечи давил непосильный груз. Мне стало жарко, лицо покрылось испариной, между лопаток поползла струйка пота, хотя одет я был легко — в одной кожаной куртке.

Совсем недавно такая куртка могла мне только сниться. И сегодня, когда начальник вещевого склада вывалил на прилавок перед нами ворох летного обмундирования, я сразу выбрал ее. Взял в руки, повертел — и уже не выпустил. На ней серебром отливала застежка-молния, талию перехватывал красиво простроченный пояс, под лопатками — аккуратный шов, под рукавами — пистончики для вентиляции. Не куртка — курточка, куртенок, куртенчик. Но и это вкусно пахнущее хромом шевровое сокровище, о котором так мечталось в курсантские годы, сейчас не вызывало у меня особой радости. Да что же это со мной, в самом-то деле?!

«Это не страх, просто ты излишне возбужден, — сказал бы мне старший лейтенант Шкатов. — Не усердствуй сверх меры, расслабься, поерзай в кресле, осмотрись…»

Ага, вот чего мне недостает! Вроде и взлетел, и пилотирую сносно, а все хочется оглянуться на инструктора, поймать его одобрительный взгляд. А инструктора нет. Внизу — пустынная местность. Над такой я еще не летал. Вверху — колеблющиеся и таинственные, как морская пучина, осенние облака. В облаках я тоже еще не летал. Невольно рождается чувство одиночества, чувство какой-то незащищенности. Будто ты — мишень, открытая со всех сторон, и не знаешь, откуда грянет выстрел.

— Желторотик! Младенец! Нянька тебе нужна, слюнтяй, — разжигая в себе злость, напустился я сам на себя, чтобы хоть как-то отвлечься, отмахнуться от знобкого, сковывающего ощущения опасности. — Нет, хватит надеяться на дядю, привыкай шевелить собственными мозгами!..

Изводила меня еще и бортовая рация. Слушая эфир, я морщился, мычал сквозь стиснутые зубы и чертыхался. Кажущееся безмолвным пустынное небо было переполнено звуками всех тонов и оттенков.

Небо…

Кто-то любит лес, кто-то любит поля, кто-то — моря-океаны.

Я тоже люблю и лес, и поля, и моря-океаны. Но больше всего на свете я люблю небо. С тех пор как начал помнить себя, с тех пор и люблю. В детстве лягу, бывало, в летний день на зеленую траву и смотрю, смотрю, часами смотрю в солнечную синеву. Вон проплывает маленькое, белое-белое, пушистое, как котенок, облачко. А вот — второе, побольше. Оно похоже на огромную охапку ваты. Вот бы сесть на него и плыть, плыть в неведомую даль, рассматривая сверху все, что ни есть на земле…

И еще я очень завидовал птицам. Они-то могут полететь, а я — нет. Вот бы стать птицей! Да только может ли человек обернуться птицей? Разве что в сказке…

А однажды сказка сбылась — над нашей деревней появился самолет. Сделав круг, он сел за околицей. В те довоенные годы, пожалуй, над каждым селом кружили агитаэропланы, но чтобы сел хоть один — такого не бывало. А этот — сел, и мгновенно вокруг него собралась толпа. Крик, шум, гам, точно на базаре. И вдруг наступила мертвая тишина: из кабины на крыло вылез летчик. Сдернув с головы шлем, он улыбнулся и приветственно помахал рукой: «Здравствуйте, товарищи!» А мы лишь изумленно пялились на него и молчали. «Ну что вы на меня так смотрите?» — засмеялся этот необыкновенный человек, и тогда дед Кондрат, держа меня за руку, негромко сказал: «А как же нам не смотреть на тебя, сынок? Ты — птица!..» И все оживились, заговорили, перебивая друг друга, зашумели, а я уже и не слышал ничего, точно оглох. «Человек-птица! — стучало в висках: — Человек-птица!..»

С того дня и родилась у меня мечта стать летчиком, стать человеком-птицей. И я еще сильнее полюбил небо.