«Обязательно скажу отцу, чтобы греха на душе не

было, — подумал я. — А то и меня накажет бог. И у меня руки отсохнут». — От страха я влез на печь.

Через некоторое время пришедшая мать обнаружила новую пропажу. Ее лицо сразу потемнело.

«Вдруг она подумает на меня?» — испугался я и хотел было сказать ей, что деньги украл Иван, но страшны были и кулаки брата, и гнев божий ужасал.

Пришел отец, и мать рассказала ему о пропаже

четвертной.

Ванькины это дела, конечно, — взвыла мать.

Я затаился. Отец молча шагал по кухне и шумно сопел. У него играли желваки, широкие ноздри подергивались.

Ну, я Ваньке спуску не дам, — зло сказал отец. — Никаких депутатов не побоюсь, на учителей не посмотрю. Ведь я Ваньку буду драть не за то, что от секты отворачивается, а за воровство. А в таком деле мне никто не указчик.

Мать принесла толстый прут, положила на лавку.

Появился дед, сел на скамью, сказал сердито:

Учи их, Никифор, строже учи. Меня вот тоже смолоду учили, да вот по сей день говорю, что мало учили. Любишь дитя — не жалей розги.

Мать сидела у кухонного стола и уважительно слушала деда. А он говорил густо и спокойно:

Хорошее дело лежит, а плохое бежит; а ну, кто дознается? Позор да срам какой! Моя молодость вся в труде прошла. Лето на работе, зимой за скотиной, да за хозяйством умаешься, да упаришься. Ляжешь, спины не чувствуешь, а не то, чтобы о худом думать. А на медных рудниках вагонетки толкал. Заместо лошади. Я пять и лошадь пять. Другие мужики по одной, от силы две толкают. Так идешь, что земля гудит. Соберемся на отдых, обнимемся единым кругом, «Дубинушку» споем, и все враз поднимаемся, а то по одному не встать. Плохо жил. Вот только под старость–то лет и довелось увидеть хорошее… А вот они, внуки–то, ворами растут, енто как понимать надо, а?

Зашебуршало в сенках. Мать посмотрела на дверь. И вот влетает Ванюшка, как всегда, в разодранной рубахе, сияющий. Мне так стало жалко его, что я, забыв о божьей каре, закричал:

Ванька, беги! Драть будут!

В глазах у Ванюшки страх, а на лице улыбка.

Беги! — повторил я.

Ванюшка бросился к двери, но там уже стоял дед.

Пусти! Пусти! — рвался Ванюшка.

Мать схватила его, подтащила к скамейке:Привязывай!

Отец достал из–под лавки старые вожжи, снял с Ванюшки штаны и привязал его лицом вниз.

Мать подала прут. Тишину рассек резкий свист.

У меня задрожали руки и ноги, и я отполз в дальний угол. Мне стало холодно, и зубы мои застучали.

Ты брал деньги? — спросил отец.

Нет, — закричал Ванюшка.

Дай ему! — разозлилась мать.

Отец еще раза два попробовал прут в воздухе и только после этого полоснул Ванюшкину спину. Тот коротко охнул.

Не охай, еще не больно, — прикрикнул отец, — а вот так немножко покрепче, — ударив, проговорил он. — Брал деньги? Скажешь, прощу.

Брал.

Сколько?

Пять рублей…

За вранье получай! — отец замахал прутом.

Я зажмурился и только слышал свист розги и крики брата.

Не ври! Не воруй! — кричал отец.

Я не вытерпел, спрыгнул с печки и подскочил к отцу.

Не бей, ему больно! — Я вцепился в его руку.

И тебя тоже забью до смерти, собачье племя!

Я стал пинаться. Вырвался, бросился из кухни во

двор.

Стой! Куды? — закричал Калистрат, схватив меня во дворе. Тут подбежал отец…

Две недели валялся я в пустой комнате, никому не нужный. Редко приходила мать, кормила меня, ставила компрессы и снова надолго скрывалась. Чужими и холодными были для меня прикосновения ее рук.

Только к концу второй недели поднялся я с кровати. Через щели ставня увидел солнечный день.

Я отыскал сапоги, надел их и, покачиваясь, вышел в зал.

В доме шло собрание. Тихо прошел я мимо молящихся братьев и сестер и вышел в огород. Яркие лучи солнца ослепили меня. Минуту я стоял неподвижно. Как весело жила природа: куда–то бежали муравьи, в воздухе сновали неутомимые пчелы, суетились воробьи, высоко проносились ласточки, плыли облака…

Я пошел по тропинке к колодцу. По бокам тропинки росли Желтоголовые подсолнухи. По ним сновали полосатые и синие шмели. В это время бери их прямо голыми руками, не укусят. Они пьяны от душистого нектара.

Из глубокого колодца тянуло прохладой. Я любил сидеть возле него и смотреть в кадку, доверху наполненную чистой водой, в которой утонул кусок июльского неба. А как эдорово набросать в колодец свежих огурцов, поплавают они в воде часок–другой, потом выудишь огурчик и с таким удовольствием вонзишь зубы в его зеленый, холодный, хрустящий бок.

К обеду солнце начало сильно припекать. Оно нагрело бочки с водой и подвялило огуречные листья. Они сморщились, как мягкие тряпки. А если лунки наполнить водой, они сразу же оживут, станут упругими, раскроются, словно зонтики. И я тоже, после того как нас избили с Ванюшкой, стал чутким ко всему, как эти листья. Малейшая несправедливость ко мне или к другим болезненно царапала мою душу. Она сжималась или плакала при виде чужого горя. И я мучился оттого, что не знал, как защитить обиженного…

Жара загнала меня в дом, и я очутился в душном кругу неприятных ощущений. Зал на верхнем этаже был полон людьми. Я вошел, когда отец повелительно обратился к общине:

Братья и сестры, преклоним наши колени и вознесем славу всевышнему за то, что он еще раз собрал нас вместе.

С шумом раздвинулись стулья и скамейки, община встала на колени. Больше всего здесь стариков и старух. Отец, как и другие пресвитеры и проповедники, молился стоя, сложив руки на груди. Я увидел мать, стоящую на коленях рядом с Лизкой. Голову матери покрывал черный с красными цветами платок. Я прислушался к ней.

Дорогой наш Иисус, — молилась мать, — творец наш небесный. Я преклонила колени пред тобой, дабы прославить имя твое. Ты вразумил нас и направил на путь истинный. Прости меня, господи, и детей моих, может, они в чем–то провинились пред тобой? Вразуми ты их, рассей мрак, что закрыл очи ихние, пошли им здоровье…

Мать молилась долго, потом сказала «аминь» и заплакала, тихо качая головой.

Молитвенно гудел душный зал. Каждый что–нибудь вымаливал у всевышнего, у каждого были свои горести и беды.

Наконец моление кончилось, все поднялись с коленей, застучали скамейками и стульями. Слышались сморкания,вздохи, тихий плач.

Отец взял песенник, раскрыл его и, громко прочитав первый куплет, посмотрел на регента. Регент, полный, низкого роста, с красным обрюзгшим лицом, запел:

Как весною солнце Радует сердца,

Так любовь господня Любит без конца.

Хор из молодых и старых женщин дружно подхватил:

Так отдай всю жизнь Христу,

Милый друг, теперь,

Счастье, радость, полноту

Даст тебе, поверь.

На собрании отец выглядел аккуратно. Почти всегда растрепанные волосы к началу моленья он гладко зачесывал назад, они опускались до плеч. Он подправлял ножницами усы и бороду.

Попели, попели и снова опустились на колени молиться. Лица у всех сияли благочестием, люди верили, что всевышний отпустит им все грехи.

После моленья наполнили до краев чашу вином, разломали большой каравай на мелкие кусочки, и началось причащение. Перед концом собрания спели прощальный гимн. После него еще помолились стоя и принялись обмениваться обрядными поцелуями. Брат целовался с братом, сестра с сестрой. И уже после этого направились в просторную столовую. Там их ждала еда на длинных столах. Опять молились и потом усердно ели, а дети в это время читали выученные стихи о боге, о тщете земной жизни.

Мне все это показалось таким нудным, скучным и чужим, что я снова ушел на улицу. И там вздохнул облегченно.

По дороге катились десять новых автомашин. «ЗИС–5», — догадался я. Наконец–то город прислал их. Теперь лесозаготовители оживут.

Один из ЗИСов остановился возле дома тетки Ивановны. Какая машина! Быстрая, красивая. Не то, что старые «Уралы», которые дымят, как пароходы, и возят с собой кучу березовых чурочек вместо бензина. Ребята сбегались поглазеть на машину. Подошел и я, забыв о надоевшем молельном доме, осматривал грузовик со всех сторон. И вдруг я удивленно остановился: из кабины вылез Федосей — сын баптистки Ивановны.