А Павлуня шагал туда, куда вело его растревоженное сердце. Светила луна, мерзли звезды. Было тихо и просторно на свете. У Татьяниной калитки маячил под фонарем механик в наброшенной на плечи шубе, в Павлуниных валенках и рукавицах. Возле ног его стоял ящик и торчала пешня, воткнутая в снег. Держась руками за планки палисадника, он смотрел в окошко. На шторе четко пропечатывался силуэт девушки.
Механик оглянулся на скрип снега.
— Сто лет не видел ее, понимаешь? А сегодня встретил — и тут закипело. — Он постучал себя кулаком по груди.
Павлуня сухо отозвался:
— Понимаю. — Он хоть каждый день видит девушку, да от этого не легче. — Я все понимаю. Только у нее Бабкин есть, он служит. А Бабкин — брат мой, понимаешь? А тебе домой пора.
— Пойду, а то замерзну! — Механик, запахнув шубу, невесело засмеялся. — До свидания, крестный!
— Прощай лучше.
Павлуня смотрел ему вслед и только тогда успокоился, когда подошел автобус и механик влез в него вместе с шубой.
Автобус заскрипел, тронулся.
— Уехал? — раздался милый голос.
Татьяна вышла незаметно в накинутой на плечи курточке. Павлуня неопределенно качнул головой, не то здороваясь, не то спрашивая:
— Видела его?
— Видела.
— Торчал под окнами?
— Торчал.
Павлуня сказал строго:
— Ты гляди!
Девушка засмеялась, схватила его за уши шапки, притянула к себе:
— Эх ты, сторож!
Он осторожно высвободился:
— Да ладно тебе уж... Гони ты его, а?
— Пашка, Пашка! Славный ты мужичок! Иди спать, не волнуйся.
Павлуня потоптался, и она с улыбкой спросила, что еще его мучит. Он поднял глаза.
— Пиши Бабкину, не забывай.
— А это уж не твоя забота.
Павлуня пожелал ей спокойной ночи и сам, успокоенный, зашагал домой.
БИЛЕТ ДО ГОРОДА САРАТОВА
В просторном зале, в центральной конторе, собрались совхозные механизаторы. Разговор шел о севе. Хоть за окнами томился серенький зимний день, хоть далеко еще до солнышка — люди все в весенних заботах. Уточнялись посевные площади, народ спорил, горячась, о запчастях и удобрениях. Звеньевые, как на подбор, умелые, сильные, горластые. Они не первую весну готовятся встретить и хотят, чтобы все у них было как надо: и техника, и семена, и запасные проклятые части. Они горой стоят за свою картошку или свеклу, за рожь и пшеницу, им растить и капусту, и травы: все поля поделены, каждый колосок, каждый клубень будет иметь хозяина.
— А что морковка? — в разгар страстей вдруг спросил кто-то, и сразу стало тихо, все посмотрели на ребят из Мишиного звена, которые сидели в уголке, не подавая голоса. — Нету звена-то.
— Есть! — сказал Боря Байбара.
— А кто возглавит? — спросил Иван.
— Модест! — твердо ответил Боря, и его ребята закивали.
В зале загудели.
Василий Сергеевич поднялся, усмехаясь:
— Во-во, нашел звеньевого, комсорг! Только твой Модест больно обидчив! Ишь ты, девка красная! Чуть что — «уйду» да «уйду»! Напугал! Пузырь!
— Спасибо, — послышался из двери одинокий голос. — Спасибо на добром слове.
— Модя? Модест? — нахмурился Аверин. — Проходи, садись!
Тот покачал головой:
— Был я Модестом, а теперь каждый может... ногами. Спасибо... За баки мои оборванные, за все.
Тишина повисла над залом, даже стулья перестали скрипеть.
— За дело — убей меня, — продолжал Модест. — Только не унижай. Перед людьми. Я ведь тоже человек.
— Лодырь ты! — запальчиво ответил Аверин.
И кто-то из механизаторов сказал громко, с досадой:
— Эх, зря!
После совещания в полутемном коридоре парни уговаривали Модеста, окружив, шептали горячо, а Модест слушал, клоня голову. Иван хмыкал в сторонке:
— Унижайся. И перед кем?! Перед Васькой Авериным?!
Модест поднял голову:
— Ведь ребята просят... По-человечески... Они мне доверяют — спасибо им. Ради них я готов... Пускай...
Парни долго не расходились, стояли у конторы опять все вместе — все Мишино звено. Значит, будет у поля хозяин — защитит, не даст в обиду.
— Пусть завтра загоняют технику на ремонт! — торопился Боря Байбара. — Время-то не ждет!
— Семена проверить, — подсказал Саныч.
Модест подал тихий голос:
— У меня трактор разутый, а гусениц нету.
— Пусть ищут! — шумел Женька, радуясь, что вокруг много молодого народа, и жить будет весело.
Мимо прошагал Аверин, посмотрел на ребят, хотел что-то сказать, да промолчал.
— Так-то лучше, — тихонько проговорил вслед ему Женька. — Ну, Пузырище, до понедельника?
Саныч толкнул его под локоть, а все с опаской уставились на обидчивого Модеста.
— Ладно, — сказал он, — чего уж...
Он глубоко, вольно вздохнул и зашагал домой.
Павлуня пошел проведать Варвару. Ему было хорошо, спокойно. Он задал лошадке овса, вычистил ее. Сторож, стоя рядом, удивлялся:
— Только тебя и признает, а почему? Слово, что ли, знаешь?
Вешая гребень, Павлуня сказал просто:
— Люблю ее.
Павлуня шел не торопясь, ступал по снегу с чувством. Снег подавал голос — к ночи он становился звонче.
Проследовал важный Женька с папкой под мышкой — учиться. Лешачиха для такого торжественного случая обрядила его в модное пальто и шапку, и он шествовал, покуривая.
— Куришь? — удивился Павлуня.
Женька бросил сигарету, засмеялся в сторону.
— Я так. Смотри матери не ляпни!
Он побежал к своей вечерней школе, откуда уже слышался звонок.
Павлуня покачал головой: носится этот мальчишка, как стриж. На всех пожарах первый, только в школу самый последний. А ведь способный.
Мать встретила его блинами. Сама она уважала это блюдо, считая, что блины не любить нельзя, обижалась на сына, который всегда робел перед масляной грудой.
«На мучное нажимай!» — сердилась Марья Ивановна и ела блины сама. Оттого, верно, и плечи у нее шире ворот, а в руках мужицкая сила.
Увидя опять блины и приправу к ним, Павлуня отступил на шаг. Однако мать не стала возмущаться Пашкиной трусостью. Она сидела странно безмолвная, печальная и ела рассеянно, макая блины то в сметану, то в варенье, отправляя их в рот вперемежку с глубокими вздохами. Взглянув на сына, кивнула на стол:
— Будешь?
— Не хочется...
— Тогда садись, ешь.
Павлуня внимательно посмотрел на нее.
— Ладно, — сказал он. — Я сейчас...
Сперва он сходил накормить боровка. Проклятый уже без памяти полюбил хозяина, узнавал его по шагам и визжал за версту. Павлуня тихонько отпихивал его, но боровок, сопя и чавкая, норовил прижаться к сапогам полновесным боком, лез холодным пятачком в ладони.
— Лопай, не приставай! — Павлуня быстро вылил пойло в корыто, вышел, заперев дверь.
Вечерний воздух после свиного сарая показался ему очень вкусным. Парень долго глотал его, размышляя о том, какая все-таки несчастная тварь этот боровок. У него никакой радости в жизни и одна-единственная страсть — обжорство. За это Алексеич не любит свиней. То ли дело коровы или лошади — те не чавкают и не глядят на тебя заплывшими, нехорошими глазами.
Поразмышляв так на вольном воздухе, Павлуня вернулся в натопленный дом.
Марья Ивановна пила теперь чай.
— Накормил? — спросила она равнодушно.
— Накормил.
— Зачем же кормишь, коли он тебе не нравится?
Сын подумал, ответил:
— Женщине нельзя тяжесть-то...
— Ага, — пробормотала она. — Спасибо. Садись ешь. Для тебя старалась. Кто тебе без матери сготовит... Без матери теперь и голодным досыта насидишься...
Павлуня поднял в недоумении бровь, а Марья Ивановна грустно сказала:
— Уезжаю я, Пашка, далеко...
— Как? — испугался Павлуня. — Зачем это?
И она нехотя пояснила, что заболела вдруг тетя Сима из города Саратова и нужно срочно ехать к ней.
— Надолго? — спросил ошарашенный сын.