— Слава — это вещь… — Антон мечтательно поднял глаза к засиненному сумраком потолку. — Честное слово, люди становятся чертовски милыми созданиями, когда они меня знают и хвалят. Однажды рота запела на вечерней прогулке мои стихи. Я был счастлив и горд, как торпеда, угодившая в крейсер. Стихи, конечно, были не шибко строевые, и мичман Сбоков заорал: «Отставить песню!» Но рота все пела, потому что на темной улице не увидишь, кто поет, и не выявишь зачинщика. Он скомандовал «правое плечо вперед» и повел роту обратно, не догуляв прогулку. Так с песней мы и вошли в ворота и замолчали только у дверей спального корпуса. Потом Дамир произвел расследование, и кто-то капнул, что стихи — моего скромного сочинения. С тех пор мичман меня бедного язвит при каждой возможности Нина, сыграйте мне Мендельсона. Помните, вы обещали?

Вздрогнув, она забрала у него руку, положила ее на грудь, сказала растерянно:

— Нет, нет, сейчас нельзя. Вы не знаете, какое это колдовство. — Она встала с дивана, подошла к роялю, села на черный табурет и открыла крышку клавиатуры. — Конечно, я для вас сыграю, но не Мендельсона. Что вам сыграть? У меня классическое воспитание, но я люблю старые блюзы, люблю Гершвина, Костелянца, даже Миллера. Хотите? Это просто, как прогулка по вечерним улицам…

Ровно в двадцать три часа дежурный по КПП мичман Грелкин распахнул ворота, и полк со свернутым в чехле знаменем тяжело и могуче вылился на проспект. Целый час, молча и грозно, в черных шинелях, с карабинами на плечо, шагали до станции Москва-Сортировочная. Прохожие — а их попадалось все меньше по мере приближения к станции — останавливались и смотрели на движущийся монолит вооруженных моряков с удивлением и тревогой. Потертый субъект в измаранном глиной пальто, придерживаясь за водосточную трубу, вопросил темное осеннее небо:

— Куды гонют?

Безответные небеса отражали рассеянный желтый свет городских огней. Потертый субъект снял кепку и стал махать ею.

У одинокой бетонной платформы, среди перепутанных рельсовых путей, стоял пустой, слабо освещенный пассажирский поезд. Курсантов повзводно развели по вагонам, и каждому досталась полка, застеленная тощей МПСовской постелькой. Свистнуло, лязгнуло, и поезд тронулся, а Игорь Букинский достал из чемодана пакет с разными родительскими гостинцами. Выглядели они вкусно.

— Сушеной саранчи у меня нет, святой Антоний, — усмехнулся эрудированный Игорь. — Поешь печенья.

— Годится, — одобрил Антон и поел печенья. Проводник принес чай. Разговор в купе оживился, физиономии разрумянились, каждый рассказывал о Москве все, что знал из личного опыта и усвоенное по слухам. Москва была прекрасна.

По вагону шел, проверяя свой личный состав, мичман Сбоков.

Дамир остановился, прислушался, пригляделся. Еще раз пригляделся, еще прислушался и зафиксировал взгляд на Антоне Охотине.

— Вы и в Москве жили? — спросил мичман.

— В молодости, — сказал Антон. — Полтора года.

— Значит, у вас там родственники и придется увольнять вас на ночь, — грустно вздохнул мичман.

— Увы, у меня нет в Москве родственников, — еще грустнее вздохнул Антон.

— Отлично! — повеселел мичман и пошел со своей проверкой дальше.

10

Антон второпях додраивал ботинки. Дневальный свистел в дудку. Ребята хватали из пирамиды карабины и выскакивали на улицу. Мичман Сбоков остановился близ Антона.

— Опять Охотин! Сколько раз вас учили, что ботинки надо чистить с вечера, чтобы утром надевать их на свежую голову!

Бачок бы тебе с борщом на свежую голову, мысленно выругался Антон, бросил щетку и помчался к пирамиде за карабином. Он занял свое место в строю, поправил бескозырку и вновь явственно ощутил себя членом могучего коллектива, способного на великие дела. И наверное, у всех сейчас душа трепетала от возвышенного волнения, которое почему-то принято скрывать. А может, это и верно. Нечего распылять чувство словами.

Тучки набежали на солнце. Небо вдруг нахмурилось и отсырело.

Полк построили, подровняли, и на середину плаца вышел полковник Гриф, глядя на курсантов суровым оком. Всегда он глядел сурово, но на этот раз чувствовалась в его взгляде особая суровость, вызванная важной и неизвестной еще курсантам причиной. Тишина густела, тяжелела и наконец стала давить на барабанные перепонки. Предгрозье.

Наконец Гриф отверз уста:

— Товарищи курсанты! Два дня я увольнял вас без ограничений, и вы оправдали мое доверие на девяносто девять процентов. Сами понимаете, что никуда не годится, — выдохнул полковник, вибрируя выпуклой гвардейской грудью. — Два человека сидят сейчас на гарнизонной гауптвахте. Разберемся, что это для нас значит. Если мы будем терять по два строевых каждое увольнение, никаких запасных нам не хватит. Поэтому я ставлю вопрос о допустимости увольнения по средам.

Полк загудел, заухал. Только первая шеренга стояла невозмутимо.

— Старшины, наведите порядок, — кинул полковник Гриф. Мичман Сбоков забегал вдоль строя, выкрикивая:

— Смирно! Рота, смирно, и никаких!

Старшины справились, гудение утихло. Полковник продолжил:

— Видите, курсанты, я ставлю вопрос практически и не произношу пока высоких слов о моральных убытках и о тех неприятностях, которые выпадут на долю ваших офицеров. Офицеры выдержат. Они привыкли. Но дело! Дело страдать не должно. Дело будет сделано, и от вас самих зависит, какими методами его будут делать ваши начальники — в свою меру гуманными или драконовскими. Мы приехали в Москву демонстрировать дисциплину и строевую выучку, а если кому угодно демонстрировать свою лихую удаль — пусть нынче же подаст мне рапорт. Есть время отправить субъекта в Ленинград и вызвать замену. Я подумаю, увольнять ли вас в среду. Командиры рот, разведите личный состав по автобусам!

Полк снова загудел, но уже иным гудом. Раз Гриф сказал, что подумает, — значит, увольнение будет!

Курсантов повели в автобусы, и Антон заметил в пятой шеренге второго батальона довольную рожу Гришки Шевалдина. Из запасных он въехал в строй на горбу бедного арестанта…

Посреди широкой площади перед Речным вокзалом их снова выстроили и повели в ресторан завтракать. Факт — завтракать в ресторане! — ласкал самолюбие. На продуваемых ветром верандах были накрыты столы, а с неба сыпались снежинки, залетали за воротники и в тарелки. Шутники натянули белые перчатки.

— Ресторан «Снежинка», — молвил Игорь Букинский. После краткого перекура началась шагистика, и тут столичные инструкторы показали, что такое настоящий строй и чем он отличается от партизанской толпы, которую называют строем доморощенные кустари. Небо прояснилось, снег перестал от многократных исполнений строевых команд и ружейных приемов становилось жарко. Антон вытирал выступающий на лбу пот правой перчаткой, и вскоре ее снежная белизна померкла, перчатка сделалась влажной и серой. Он поймал себя на мысли, что все эти взмахи рукой вперед до бляхи и назад до отказа, вскидывания карабина, повороты и перестроения не имеющие на первый взгляд цели и надобности, не кажутся ему бессмысленными, для чего-то они необходимы, и вообще без них нельзя, и войско перестанет быть войском, если вдруг разучится мгновенно и четко, как один человек менять направление своего движения, хотя движение это сейчас происходит не на марше, не к полю боя, а в пределах обозримой площади много раз туда и обратно и, как думают собравшиеся в сторонке зеваки, совершенно без цели и смысла. Полк работал наподобие огромного, занимающего всю площадь механизма, и каждое перестроение, каждый взмах руки и поворот головы подчинялись единой воле. Изнывая от усталости Антон все-таки вытягивал позвоночник в струнку, и делал это с радостью, постигая великую силу строя и подумав вдруг афористично, что место в жизни начинается с места в строю

Вечером спать повалились рано, не дожидаясь отбоя, а во вторник все повторилось, и Григорий, встретив Антона в умывалке, сказал, что лучше бы он, в ущерб достоинству, остался запасным и мирно стоял дневальным по казарме.