Изменить стиль страницы

Николай спросил, зачем она отвлеклась от разговоров о поэзии и переметнулась к рассуждениям о танцах новых и старомодных. И Мадлена, словно ожидавшая этого вопроса, глубокомысленно, как будто перед ней сидел не токарь-револьверщик с крупнейшего московского завода, а робкий восьмиклассник из глубокой провинции, ответила: «Ларцов — это ритмы века. А Есенина уже нет… Он умер вместе с тустепом и душераздирающим танго».

Николай смотрел на красивую Мадлену, на нервный излом ее губ, и в нем боролись два чувства: одно раздражало и злило («Чувиха!.. Тебя бы к станку, в красильный цех!..»), другое притягивало к этой девушке, в которой очень рано пробудилась женщина.

В тот вечер они не поссорились. Николай довез Мадлену на такси до дома и обещал позвонить завтра. Звонил три вечера подряд. К телефону подходила (причем подходила не сразу, а после семи-восьми настойчивых звонков) Мадлена и все три раза говорила одно и то же: «Извини, Николай, встретиться сегодня не могу… Занимаюсь с репетитором-французом», и вешала трубку. Вешала ее в тот самый момент, когда Николай хотел сказать что-то очень значительное и важное. Из телефонной будки он выходил как из парной. Потный, униженный и пристыженный… Француз-репетитор… Николай видел его однажды мельком. Не понравились ему его снисходительная и высокомерная улыбка и вялое пожатие выхоленной руки.

Мадлена… Единственная дочь у родителей, которые полмесяца назад уехали на юг. Сама себе хозяйка… Трехкомнатная квартира в кооперативном доме на Ленинградском проспекте. Отец известный московский журналист. Николай его видел однажды по телевизору. На одном из «Голубых огоньков» он вел передачу.

Все эти картины их встреч с Мадленой и обрывки разговоров с ней проплыли в памяти Николая, когда он стоял у окна и смотрел на улицу, где все было так, как будто ничего особенного не случилось, будто никто его не оскорбил в самом чистом и возвышенном.

— Так чем же она тебя обидела, если ты высадил за вечер целую пачку сигарет? — спросил Владимир.

— И нашла же слово: «Чудно́й вы народ, работяги…» — Николай подошел к Владимиру. Он смотрел в глаза ему и ждал, что тот обязательно найдет такие надежные слова, которые выведут его из глупейшего тупика, куда его заманила Мадлена. — А ведь она мне нравилась… Я даже думал…

— А сейчас нравится? После обидных слов?

— Сейчас еще больше. — Помолчав, Николай сел на койку и свесил руки. — Смешно?

Владимир пожал плечами.

— Типично: «Я ее люблю, а она меня нет».

— Так что же делать? Себя считает аристократкой, а меня плебеем!..

— Все очень просто! — пренебрежительно бросил Владимир.

— Подскажи. Не вернуть ее, а хоть посоветуй, как уйти неопозоренным.

Владимир ответил не сразу. Ему хотелось сказать Зубареву такое, чтобы слова его обрушились ушатом ледяной воды на впечатлительную и горячую натуру Николая.

А тот ждал.

— Ну, что ты молчишь?

Владимир сел на койку и, уставившись на Зубарева, ответил резко и даже с какой-то злой раздражительностью:

— Нужно доказать этой чувихе на практике один гениальный тезис о двух гордостях — о гордости плебея и гордости аристократа.

— Не понимаю, что ты хочешь этим сказать? Мне совсем не смешно.

— Один из величайших мыслителей прошлого века на этот счет изрек пророческие слова. Я бы на твоем месте взял их на вооружение.

— Что это за слова?

— Карл Маркс, не помню, в какой работе, сказал: при столкновении двух гордостей — гордости аристократа и гордости плебея — побеждает гордость плебея. Только слово «плебей» гений понимал не в современном понятии обывателя, а так, как мыслилось это понятие сто лет назад. Даже Спартак… Он не был плебеем. Он был рабом… Но это был борец, великий дух, твердыня и гордость! И он победил, погибая. А Тарас Шевченко? Ты слышал предание, что при встрече со своим барином, который вместо пятерни протянул Тарасу для рукопожатия один палец, великий кобзарь не растерялся и сказал: «Мне, крепостному, целого пальца, барин, много. Получите полпальца сдачи». И показал барину фигу. Разве это не жест?!

Зубарев встал и дрожащими руками вытащил из кармана сигареты.

— Говори дальше!..

— Покажи ей такую фигу, чтобы сам Тарас в гробу улыбнулся.

— Но, Володя!.. Мы же с тобой и в самом деле работяги… Хотя нет… Ты теперь уже…

Владимир не дал Николаю закончить фразу. Он знал, что хотел сказать его товарищ.

— Что уже?! Ничего не уже!.. Мы никогда не будем уже!.. — Лицо Владимира выражало крайнее раздражение. — Если я доживу до седых волос и меня спросит хороший, честный человек, где и когда, в какие годы во мне закалялась и скручивалась та пружина, которая двигала мной всю жизнь, я отвечу: это были те сутки, когда я под пулями лежал на Даманском, когда мы, простые парни-работяги, были готовы умереть за тот маленький пустынный островок, который был частицей Родины. Но там, на Даманском, была одноразовая проба на излом. Настоящая проверка на прочность была здесь, в Москве. Она длилась не год и не два. И не где-нибудь, а на заводе. Ты извини меня, Николай, но я считал тебя тверже. А ты… — Владимир затушил сигарету и швырнул ее в свинцовую пепельницу. — Размазня! Бери пример с дяди Сени. Ему семьдесят, а он нас, как котят, держит в своих ежовых солдатских рукавицах!..

— Да!.. — тоскливо вздохнул Николай. — Завидую я тебе. У тебя какая-то дьявольская вера во все, к чему ты прикасаешься. А я вот… Чуть чего — и гнет бессонница. И пол под ногами шатается. Даже не хочется ехать в Болгарию.

— Зря. Я давно мечтаю побывать в этой стране. А потом, учти: не так-то уж часто ребята из вашего цеха получают бесплатные туристские путевки за рубеж. Это тебе не рыбалка на Оке. Европа!.. Зря рассиропился. Уж не Магдалине ли своей настрочил эти стишата?

Кровь залила щеки Николая. Он сам себе теперь казался маленьким и жалким.

— Не Магдалине, а Мадлене.

— «Одна хрен», — говорят братья татары. Ты посмотри ее паспорт, она наверняка или Райка, или Нюрка. Покажи стихи. Уж если начали — давай договаривать до конца.

Николай выдвинул ящик тумбочки и достал из него несколько исписанных листков. Выбрал самый чистый и положил на стол. Остальное (это, очевидно, были черновики) скомкал и бросил в плетеную корзину, стоявшую в углу.

— Я сейчас приду. Пойду позвоню ей. Если и сейчас у нее этот француз-репетитор с гривой битлса и бородой Емельяна Пугачева, то, пожалуй, работяга Зубарев поставит на этом точку.

Николай вышел. Дождавшись, когда в гулком коридоре затихли его шаги, Владимир взял со стола двойной тетрадный лист в линейку, на котором крупным, разборчивым почерком (буквы стояли твердо, прочно и цепко сомкнувшись друг с другом) были написаны стихи.

* * *
                    М. Н.
Рвал ветер северный
Афиши старые
И хлопал крыльями
По проводам.
Мы шли по улицам,
Брели бульварами,
Снежинки падали
На губы вам.
То раздраженная,
То молчаливая,
Вы вечно гордая…
Но все равно,
Как ночь полярная,
Всегда красивая
И опьяняющая,
Как вино.
Снежинки падали
На губы знойные,
Сгорая в пламени…
Понять ли вам
Желанье дерзкое,
Почти разбойное, —
Прильнуть снежинкою
К таким губам…

Владимир положил стихи на стол и с полки, подвешенной на стене, достал томик Есенина. Ему хотелось отыскать строки стихов, которые когда-то, давным-давно, обожгли его и теперь пришли на память. Эти стихи ему сейчас были до зарезу нужны. Своих слов для убеждения друга не хватало. Листая книгу, он даже не слышал, как в комнату бесшумно вошел Николай. На щеках его пламенел румянец злобы и стыда.