Изменить стиль страницы

Борис Федорович не заметил иронии.

— С этой верой я честно работал, честно воевал. Размаха всего этого, — он точно повторил движение Шеина, — даже представить себе не мог. Я не сомневался в правоте общего дела; в том, что у советской власти полно врагов, не сомневался.

— И на своих собраниях голосовали за их исключение, очищали ряды, так сказать.

Тон Дмитрия Владимировича стал жестким, но Борис Федорович не обиделся, кивнул, соглашаясь.

— Очищал. За то, быть может и нахожусь теперь здесь. Возмездие, если хотите.

— Ну, хорошо, вы продолжаете верить в светлое будущее всего человечества. Но каким образом ваша вера совмещается с происходящим здесь и в других многочисленных местах подобных этому? Как прикажете вас понимать?

— Что ж, отвечу. Там, — он осторожно показал пальцем на деревянные перекрытия барака, — засели предатели. Они захватили власть и мертвой хваткой держатся за нее. А все неугодные — вот они, перед вами, исключая уголовников, естественно. Нас попросту одурачили.

— Значит, если бы не «предатели», одурачившие целый народ, если бы состоялось Учредительное собрание…

Борис Федорович заморгал глазами.

— Про Учредительное собрание слышал во время партучебы, но с чем его едят на самом деле…

Шеин удивился.

— Не знаете толком своей истории?

— Эх, Дмитрий Владимирович, Дмитрий Владимирович. Как там у Маяковского: «Мы диалектику учили не по Гегелю».

— А что, если в соответствии с не выученной вами диалектикой между «предателями» и большевиками поставить знак равенства? А?

Но тут возле них стал отираться вертухай, и они замолчали.

В другой раз, во время перекура, Шеин спросил:

— Чем же им не угодили конкретно вы? Если отбросить бредовое обвинение в шпионаже.

Борис Федорович стал глядеть в даль просеки, на копошившиеся кругом серые фигуры зэков. Лицо его окаменело, напряглось.

— До сих пор не могу понять. Временами мозги, поверите — нет, закипают. На Донбассе, возле насосов часто выдавались свободные минуты, думать мне никто не мог запретить…

— И что же?

— Не могу понять.

И он стал рассказывать историю с домом на улице Ленина, предшественницу его ареста.

Разговор продолжился вечером.

— А не кажется ли вам, — шептал в самое ухо Бориса Федоровича Шеин, — что вы замахнулись на систему.

— Как это? — изумился Борис Федорович.

— Ваши друзья-коммунисты вознамерились оттяпать домик в центре города, так я понял?

— Так, — неохотно согласился Борис Федорович, — и что же?

— Вы решили им помешать. Вот если бы вы попытались получить в том же доме квартирку, возможно, вас всего лишь поставили бы на место. Но вы противопоставили себя им. И стали неугодны. Вот и все. А эти инсинуации о связях с мировым империализмом в лице Сергея Николаевича Уланова… — он махнул рукой. — Да, к слову, с ним-то как вы вошли в столь тесное знакомство?

Но рассказ о знакомстве с семьей Уланова состоялся немного позже. В тот вечер Борис Федорович был не склонен к долгим разговорам. Ворочался на нарах, никак не мог уснуть. Все думал, прав или не прав Дмитрий Владимирович. Все сходилось, что целиком прав. Но как он смог догадаться? Или ему со стороны виднее? И тут его сердце царапнула ревнивая мысль. Как же так, этот Шеин всего без году — неделя в Союзе, а уже во всем разобрался. Когда успел? А если он всегда был такой умный, так сидел бы в своем Париже и не рыпался. Небось, папа при царизме не малый пост занимал. Довели, понимаешь, страну до ручки (разве не так?), а ты теперь расхлебывай. Подумал, и сам грустно усмехнулся своим мыслям. Вот с этого и начинается гражданская война. «А когда она прекращалась, — сказал сам себе Борис Федорович, — она и сейчас идет». И будучи справедливым человеком, он решил на Дмитрия Владимировича не обижаться.

Об Уланове Борис Федорович рассказал Шеину при случае. Рассказал, как того высадили с семьей на пустынном разъезде, как давали квартиру, как устраивали на работу.

Шеин слушал, хмыкал, мотал головой. Борис Федорович никак не мог постигнуть его иронии. Дмитрий Владимирович пояснил:

— Худо-бедно, поначалу у многих все шло не так уж плохо. Помогали, ничего не скажешь. Как вы думаете, почему?

— Чтобы дождаться, пока все остальные не приедут, что ли?

— Вот! И тогда всех разом сцапать. Замысел покончить с эмиграцией изначально был разработан. Одурачили нас, Борис Федорович, товарищ ты мой дорогой по несчастью. Одурачили, как сусликов. Да и вас всех тоже, — махнул он рукой.

Редкие свободные минуты и разговоры с Шеиным скрашивали жизнь, но Борис Федорович слабел день ото дня.

Еще до зимы он стал замечать за собой странные вещи. Во время работы, каторжной, однообразной, понятно, там было не до светлых мыслей. Но и в относительно свободных промежутках он переставал думать. Как бы проваливался в черную дыру. Передвигался, ходил по лагерю, шагал на работу в колонне, окруженной конвоем и молчаливыми страшными псами, протягивал руку за пайкой, отвечал на проверке, но мозг его отключался. Он действовал как автомат. Чтобы вернуться к норме, приходилось трясти головой и озираться с тупым видом. Опытные люди смотрели с пониманием.

— Смотри, цыган, все доходяги так начинают.

А зима, тем временем, вступала в силу. Казалось, где-то в вышине, разошлась, разлетелась в клочья защитная оболочка Земли, и несет оттуда, из прорвы, мертвым космическим холодом. Каждый вечер злые, мохнатые звезды высыпали над молчаливой тайгой, но кто из лагерников станет смотреть на звезды! Да сгинут они вместе со всем остальным! Вместе с жизнью, никому не нужной, постылой.

По утрам теперь Шеин и еще один здоровенный парень из бытовичков, стаскивали Бориса Федоровича с нар, ставили на ноги. После нескольких минут ожидания, пока у того пройдет тошное головокружение, брали с двух сторон под руки и тащили в колонну. Зэки расступались, пропускали в голову. У кого-то хватало ума острить:

— Поберегись! Батюшку-барина ведут!

Кто-то узнавал:

— Смотри-ка, цыган! Ешь твою вошь, и его достало. Еще один доходяга на нашу голову. Хоть бы подох скорей.

— Подохну, подохну, — шептал Борис Федорович, — скоро освобожу вас, ребята.

Но его никто не слышал.

Первую часть пути от лагеря до места работы Бориса Федоровича тащили волоком в первом ряду молчаливой колонны. На втором километре Шеин с напарником уставали, начинали оглядываться. Во втором ряду кто-то говорил:

— Давай!

Попова подхватывали и волокли дальше. На место он прибывал в последних рядах. И за все это время, как бы ни было другим, наполовину «дошедшим», тяжело и муторно, его не бросили, не отдали на контрольный выстрел, на забаву овчаркам.

Все тщетно. В январе Борис Федорович умер. Шеин наклонился утром к нему — холодный. Постоял, запоминая лицо друга. «Упокой, Господи, душу раба твоего», — прошептал чуть слышно, перекрестился, надел шапку и вышел из барака в морозное дорассветное утро.

Не знал он, что в сознании Бориса Федоровича еще тлеет слабая мысль: «Эх, не довелось»…

Но что именно «не довелось», непонятно было. Или он имел в виду встречу с женой и детишками и свою святую веру в возвращение, или тайное желание поквитаться кое с кем за погубленную жизнь.

Пришли дневальные, стащили Бориса Федоровича с нар, выволокли из барака. Там на тележку, до кучи с такими же безгласными трупами, и в морг. В крайний сарай на отшибе, где штабеля промерзших насквозь мертвецов ждали весны и захоронения.

Похоронная команда, вся сплошь из уголовников, принялась раздевать умерших, привязывать бирки с номерами к страшным желтым ногам. Приплелся фельдшер, стоял в проходе, смотрел равнодушно, хмуро. Внезапно подался вперед, ткнул пальцем в Бориса Федоровича.

— Этого зачем сюда, он живой.

— Не, мертвяк, — потрогал один из команды безвольную руку, — совсем холодный.

— Сам ты холодный! На глаза смотри!

И верно. У всех умерших глазницы успели подернуться инеем, а у этого нет. Фельдшер подошел, наклонился и подметил едва заметное подергивание правого века.