Изменить стиль страницы

Жена его тоже оказалась вполне симпатичная женщина, молодая, по-девичьи стройная. Немного растерянная, правда, но Борис Федорович понимал, что это у нее со временем пройдет.

Еще когда Борис Федорович в первый раз сидел у Стригункова по этому делу, возникло у него сомнение. Как так получается, на каком основании Советская власть допускает в Россию откровенных беляков, изгнанных из страны в свое время?

Стригунков разрешил все его сомнения, сказав, что наверху знают, что делают, и что бывших господ, скорее всего, простили.

После встречи с Улановыми в голове Бориса Федоровича сам собою сложился другой вопрос. Зачем «прощать», если эти реэмигранты так и так ни в чем не виноваты? Но ответ получать было не у кого.

Сомнения Бориса Федоровича окончательно отпали, как только он ближе познакомился с Улановым. Если там и были какие-то трения с красными у его родителей, то Борис Федорович вдаваться в подробности не стал, имея глубокое убеждение, что за грехи отцов дети ответственности не несут. У него у самого папа ходил по базарам с ученым медведем, а мама гадала на картах, дуря доверчивых граждан. Так что же теперь, не жить?

В данном вопросе убеждения Бориса Федоровича шли несколько вразрез с официальной доктриной. Но сам он на тему о своих семейных связях особенно не распространялся, в партийных документах его стояло «родителей не помнит», следовательно, говорить было не о чем.

Улановой Наталье Александровне, имевшей в родне неведомо как затесавшегося дедушку царского генерала, Борис Федорович дружески посоветовал прискорбный этот факт накрепко забыть и никому, ни при каких обстоятельствах не докладывать. Не спрашивают, и помалкивай. Так оно будет лучше.

Сама Наталья Александровна при этом разговоре как-то странно улыбнулась, опустила глаза, и ничего не сказала.

Что касается вопроса о возможном сотрудничестве во время войны и оккупации с немцами, то на руках у Сергея Николаевича имелись документы участника Французского Сопротивления. Да и с первого взгляда на Уланова было видно, что уж на что-что, а на сотрудничество с немцами он никак не способен. Это Борис Федорович понял сразу и отписал, куда следует, документ, обойдя все острые углы. Он сформулировал каждый пункт о родственниках своих подопечных очень ловко: будто родственники эти такое глубокое прошлое, что их как бы и вовсе на свете не было. Вот эти трое, Уланов, Уланова и девочка их, как ее, Виктория, есть, а остальных не было.

Разобравшись с вопросами политическими, Борис Федорович перешел к вопросам экономическим. Для начала он привел в общежитие к Улановым знаменитую врачиху по детским болезням. Анну Денисовну Трошину. Трошина осмотрела слабенькую, исхудавшую за дорогу девочку и предложила родителям поместить ребенка в закрытый детский сад санаторного типа.

После долгих уговоров Викторию Уланову отправили в санаторий. Слава об этом заведении шла по всему городу, всякая семья стремилась пристроить туда своего изголодавшегося ребенка, но надо отдать должное врачам, они отбирали туда детей из беднейших слоев населения.

Борис Федорович и докторша долго удивлялись, как это Улановы умудрились привезти из Парижа такую худобу в лице большеглазой и серьезной не по возрасту девочки. Они никак не могли поверить, что в Париже во время войны тоже был голод, что французам, не говоря уж об эмигрантах, досталось крепко, и совсем не того, что должно доставаться детям для нормального их развития. Все это было странно, но не верить Борис Федорович не мог. Больная девочка была вот она. Трошина долго уламывала Нику, рассказывая, какой это замечательный санаторий, как там вкусно кормят, какой там чудный сад, почти парк, с громадными елками; какие мягкие кроватки, а, главное, много деток, веселых и озорных.

Но когда Попов узнал истинную причину, отчего девочка не поддается на уговоры, он долго смеялся. Он сказал, что это не самое страшное в жизни, что это временная и даже полезная мера.

Все было просто. Перед поступлением в санаторий родители обязаны были обрить ребенка «под ноль-ноль» во избежание распространения вшивости.

— Но у меня же нет вшивости! — жалко смотрела Ника, напуганная страшными и непонятными словами «под ноль-ноль».

Ничто не помогло. Ника оставила в парикмахерской свои «волосики», и несчастная, с тонкой шейкой, с обидой в глазах осталась в санатории без мамы и папы. А перед Борисом Федоровичем встала задача определить на работу Наталью Александровну. Ни одно ателье мод в Брянске пока не работало. С самим же Улановым все прошло гладко, его с радостью взяли шеф-поваром в столовую Брянстройтреста.

Вскоре настали дни переезда на новую квартиру.

Когда-то это был красивый четырехэтажный дом. Теперь — руина. Лишь первый и второй этажи были отстроены заново, а дальше торчал в небо изуродованный бомбежкой фасад, зияли провалы окон.

Наталья Александровна вошла в квартиру и ахнула. Все стены в обеих комнатах от пола до потолка были покрыты белым пушистым налетом. Как ей показалось, плесенью. Но Борис Федорович развеял ее ошибочное утверждение.

— Какая же это плесень? — провел он пальцем по стене, — иней самый обыкновенный.

Квартира оказалась, как пояснили Улановым, коммунальной. Длинный коридор, по две смежные комнаты справа и слева. За ними кухня. Общая. И еще одна комната в торец коридора.

Прибежали знакомиться соседи, столяр Лука Семенович и взрослая дочка его Женя. Лука Семенович сутуловатый, щуплый, с пышными усами под пористым и подозрительно красным носом, как это бывает у людей, склонных к выпивке, и бойкими выцветшими глазами. Женя круглолицая, голубоглазая, с огромной, почти до колен, русой косой.

Лука Семенович сказал, что у них на стенах такое же было, и посоветовал скорей затопить печку. Девушка Женя, махнула косой, полетела на третий этаж за дровами. Там подобрала все ненужные строителям щепки и вихрем примчалась обратно.

Присев на корточки, и приговаривая что-то о неискоренимой любви к запаху дыма, Борис Федорович совал промерзшие щепки в черную холодную пасть печки. Печка, пузатая, кособокая, стояла прямо посреди комнаты. Наталья Александровна в жизни ничего подобного не видела. Борису Федоровичу все время хотелось назвать ее просто по имени, Наташа, но он не смел. Суетился, хлопал по карманам в поисках клочка бумаги, говорил, говорил, не умолкая.

— Я дымок почему люблю, я же цыган, — и заглядывал смеющимися глазами в недоверчивые глаза Наташи, — не верите? Честное слово. Цыган. В таборе родился… ну, милая, гори!

Дым повалил сразу и наружу, смрадный, рыжий. И густой до изумления.

— Дрова сырые, — бормотал бывший цыган, щурился, совал в печь принесенную Лукой Семеновичем кочергу, ворошил тлеющие остатки бумаги, снова поджигал и снова безрезультатно.

Пришлось открыть окна настежь. Сергей Николаевич скашивал в иронической улыбке рот, щурил глаз, острил:

— Ты же любишь, Борис Федорович, когда дымок.

Вот за это Борису Федоровичу и пришелся по душе этот бывший эмигрант! Другой бы, наш, советский, на его месте разорался, потребовал бы черт знает чего, а этот стоит, ржет да еще подкалывает.

Отсмеявшись, Борис Федорович распорядился заносить в дом привезенные вещи, а сам куда-то уехал на освободившейся трехтонке.

Через полчаса он вернулся с печником дядей Володей. Сухой, шустрый, лицо в мелких морщинах, дядя Володя пожелал поставить диагноз. Печку снова попытались зажечь, и снова пошел дым.

— Будя, — сказал дядя Володя, — дымоход завален полностью.

После этого он стащил с себя засаленный ватник, размотал на шее белый в прошлом, теперь неопределенного цвета шарф, дал пару раз ногой по бокам печки. К великому ужасу Натальи Александровны печка развалилась и образовала на полу груду кирпичей.

Дядя Володя приступил к работе, попросив два дня сроку. Ночевать договорились у соседей. Девушка Женя принялась хлопотать, устраивать Наталью Александровну. Чайку попить, отдохнуть в спаленке. Лука Семенович степенно командовал: