Я кивала, пила, захлебываясь.
— Все! — уговаривала я себя. — Все. Все, — тряхнула головой, — уже все.
Мы занялись привычными делами. Я застелила постель, сварила кофе. И еще заглянула в банку и отметила, как мало его осталось. Потом мы завтракали и говорили привычные слова. Но взгляды наши невольно обращались к окнам, мы делали над собой усилие, чтобы не ринуться к ним снова. Накрытый в коридоре подушкой, чтобы не беспокоить маму, задребезжал телефон. Тетя Ляля звала к себе. Немедленно!
Я спустилась и пошла по двору в обход нашего раскинувшего два крыла дома, ослепительно белого под солнцем. Все окна были закрыты, двор опустел, но из сознания выпало — почему так. Не отдавая себе отчета, что в доме уже никого нет, я обогнула его и выбежала в пассаж с платанами. Здесь, как и во дворе, не было ни единой души. Я поднялась к тетке.
Она сидела на полу среди разбросанных вещей, растрепанная, в ночной сорочке. Валялось белье, платья, кое-что из посуды и совершенно неуместный мраморный слоник.
— Наташа, Наташа, — кричала торопящимся, срывающимся голосом моя всегда спокойная, уравновешенная тетка, — собирайтесь! Надо уходить! Уходить немедленно!
— Куда?
Она бросила сворачивать в комок шерстяное платье с длинными рукавами, уставилась на меня.
— Ты что, не соображаешь? Город открыт! Немцы вот-вот войдут! Они начнут убивать! Они изнасилуют Тату!
Чем больше она заводилась, тем спокойнее становилась я. Глянула на обреченную Тату. Дикий страх метался в ее глазах, она смотрела на мать в полном отчаянии.
— Ляля, — втолковывала я, — скажи ты мне на милость, для чего нужно немцам с места в карьер насиловать твою Тату? Ты что, думаешь, они только за этим сюда идут?
— Не понимает! — всплеснула руками тетка. — Она ничего не понимает! Блаженная, ты выгляни в окно!
Я опустилась рядом с ней на пол, сжала ее трясущиеся руки.
— Наплевать мне на немцев! Я о них даже не думаю. Послушай меня. Хорошо, мы пойдем. А бабушка? А мама? Или ты хочешь везти их на тачке, как я сейчас видела одного старика? Где ты тачку возьмешь? Ты пойми, французы у себя дома, в своей стране, их в любом городе примут. А мы? Кому мы в этой толчее, в этой неразберихе нужны?
Она ничего не хотела слышать.
— Мы должны уходить, мы должны уходить! — шарила она кругом себя.
Хватала то одно, то другое, совала в чемодан, вынимала обратно, искала глазами нужное, не находила… Я помчалась за Сережей.
— Иди, вразуми этих сумасшедших! Что хочешь, делай! Накричи, побей, заставь выпить стакан валерьянки!
Он не велел идти за ним, отправился, а через полчаса привел обеих. Тетя Ляля успокоилась, смотрела смущенно и виновато. От нее и вправду пахло валерьянкой. Татка облегченно вздыхала. Я зажала Сережу в коридоре:
— Как тебе это удалось?
Он хмыкнул:
— Встряхнул маленько.
Потом мы сидели возле мамы и рассказывали про исход французов из Парижа. Мама попросила ее поднять.
— Я хочу посмотреть.
Мы набросили на нее халат и, поддерживая с двух сторон, повели в соседнюю комнату с окном на улицу. Каждую косточку ее я чувствовала через бумазею.
А поток на улице не иссякал. Казалось, людей стало больше, плотнее стала толпа. Какая-то женщина под нашими окнами все оборачивалась, оборачивалась, видно, уже потеряла кого-то. Так она и пропала из глаз, закрутило в водовороте, унесло. Чуть позже мужчина с рюкзаком пронес на руках девочку в красном платье. Девочка плакала, некрасиво открывая рот.
Несколько человек вели велосипеды. Были и мотоциклисты. Но им все время приходилось кренить машины, двигаться, касаясь земли одной ногой. Я обратила внимание, как пристально мама всматривается в лица проходящих людей. Неужели, как я, искала знакомых?
— Похоже, — вдруг тихо сказала она.
Мы не поняли. А тетя Ляля запротестовала и потребовала, чтобы мы отвели маму обратно и уложили. Утомившись от недолгого стояния, мама немного полежала с закрытыми глазами, потом глянула на нас:
— Мы тоже так шли… В двадцатом году. Через Новороссийск. Ты помнишь, Наташа? Хотя нет, ты не можешь помнить, ты была совсем маленькая.
Взгляд ее стал отрешенным, невидящим. Мы ждали, но она молчала. Ляля махнула рукой, чтобы мы уходили. Татка и Сережа послушались, а я замешкалась возле двери. Мама не могла меня видеть. Она повернула голову к сестре. Неловко, слабой рукой притянула Лялю к себе, схватила ее за рукав.
— Помоги мне, Лялечка, — выдохнула она чуть слышно, — я так устала. Я не хочу больше ни бежать, ни прятаться. Сколько можно!.. Помоги. Сделай, чтобы я уснула и не проснулась. У тебя же есть…
— Нет!!! — зажмурилась, затрясла головой тетка. — Нет! Нет! — и все махала мне, махала, чтобы я уходила прочь, прочь.
А я не могла. Ноги одеревенели, платье прилипло к спине. Мама не унималась:
— Это же так просто. Я развяжу вам руки. Лялечка, родная моя, маленькая, ну, пожалуйста, я очень тебя прошу.
Ляля уткнулась головой в подушку, не глядя, нежно касалась маминых волос дрожащими пальцами. Через целую вечность, как мне показалось, оторвалась от подушки и приподняла сестру, просунув руки под ее плечи.
— Грешница! Как ты можешь? Язык же повернулся!
— Жаль, — прошептала мама, — я думала, ты поймешь.
У меня не стало сил ни смотреть на них, ни слышать все это. Всем телом надавила на дверь и чуть не выпала на Татку, стоявшую почему-то в коридоре.
— Ты чего? — испугалась она.
— Ай, да ничего! Зацепилась за этот проклятый половичок! Выбросить его надо, к черту, к черту!
Весь оставшийся день мы метались от окон к мелким, незначительным делам. Мама уснула. Ляля то уходила к себе, то возвращалась и каждый раз не могла вспомнить, зачем пришла. Терла лоб, приговаривала:
— Зачем же я пришла? Зачем-то же я шла сюда.
Перед заходом солнца толпа за окнами поредела. Машины понеслись уже на полном ходу. Быстрым шагом прошла небольшая группа людей… И все.
Мы вышли с Таткой на улицу. Она была совершенно пуста. И жуткая, непривычная тишина. Мертвый город.
— Представляешь, — оглядывалась по сторонам Татка, — во всем Париже одни мы. Вот ужас!
Я не успела ответить. Взгляд упал на лавочку мадам Ренот. Двери ее были гостеприимно распахнуты. Все остальные магазины закрыты, окна намертво задраены, а у нее открыто. Не сговариваясь, мы побежали через дорогу. Внутри лавочки, как ни в чем не бывало, делала вечернюю уборку мадам Ренот.
— Вы не ушли, вы здесь? — бросились мы к ней.
Она спокойно смотрела на нас.
— Как же я могла уйти? Мне нельзя. В квартале наверняка есть мамы с маленькими детьми, не оставлять же их без молока. Как можно!
В первый раз за весь этот кошмарный день стало легче. Значит, не все ушли, значит, мы не одни. Мадам Ренот вышла из-за прилавка.
— А вы — молодцы, не поддались панике. И правильно. Немцы — не немцы, а жизнь должна идти своим чередом. И приходите завтра. Молоко будет.
— Правда? — обрадовалась Татка.
— Без сомнений. Я уже позвонила поставщику. Только вот мы не знаем, сколько везти. Мало — не хватит на всех, много — останется и прокиснет. Тоже нехорошо.
Она проводила нас на улицу. Уходя, мы несколько раз оглядывались и смотрели, как она спокойно стоит возле дверей, одна одинешенька на всем широченном, когда-то таком шумном бульваре.
Еще один сюрприз ожидал нас возле дома. Нос к носу мы столкнулись с нашей консьержкой. Она радостно бросилась к нам.
— Девочки, дорогие мои, вы не ушли? Как хорошо! Лифт не работает, а я уже выбилась из сил бегать по этажам, проверять, у всех ли заперты квартиры. Вы подумайте! В трех подъездах пять незапертых квартир!
Она попросила нас обойти оставшиеся два подъезда и крикнуть сверху, если обнаружится непорядок. Мир перевернулся. Даже консьержка допустила посторонних к такому важному и ответственному делу. Мы с Таткой отправились наверх, но на втором этаже она вдруг сказала:
— Что мы, как дурочки, будем бегать вдвоем. Иди дальше одна, а я проверю в следующем подъезде.